Весной ездил Медведков в отпуск. Коля Рылов его к себе пригласил — в тамбовскую деревню. Там Иван зазнобу завел и даже ребенка успел зачать — к ноябрьским праздникам ждали. Как раз и служба кончалась. Костюмчик к свадьбе справил. Да вот не довелось. И Коля Рылов погиб. И вот что обидно: живет где-нибудь Иваново дите, парню или девице сейчас уже за тридцать. А отца подлецом считают. Обещал жениться и не приехал. Похоронку ведь в ту деревню не прислали. Хотели с ребятами написать — да кому? На деревню девушке? Ни имени невесты не знали, ни названия села…
Сидели мы при орудии, пока не дали команду: «Не занятым борьбой за живучесть опуститься в кубрики, забрать комсомольские билеты, книжки «боевой номер»[9] и построиться на юте!»
Что было дальше? Бежим мы на ют по правому борту. Не успели добежать — новая команда: «Всем по боевым постам!» На наше счастье, на рострах стоял помощник командира Сербулов. Он-то сразу понял, что грозит, и на свой страх и риск адмиральскую команду отменил. Крикнул:
— Всем к борту!
Линкор уже вовсю кренился на левый борт. Мы помощника послушали, это нас и спасло. Перелезли мы через леера правого борта и встали на неотваленные выстрела. Под ним хорошо было добираться до десантных барж, что стояли под правым бортом. Но на пути к ним — парадный трап. У входа на него — врио комфлота Пархоменко с адмиралами. Застопорились мы. На адмиралов не попрешь. Сели на выстрел — ждем.
Старшина батареи мичман Родионов кричит мне с площадки грот-мачты:
— Виктор, давай сюда! Мачта в любом случае над водой останется… Давай шустрее, а то пожалеешь!
Мичман Родионов всю войну на «Красном Кавказе» прошел, знал, что к чему. Я бы полез к нему, но побоялся: уж очень высоко — 27 метров. С борта все же пониже прыгать… Не помог Родионову фронтовой опыт. Грот-мачта, облепленная на всех площадках и мостиках людьми, со всего размаху ухнула в воду и сразу же ушла в жидкий грунт на глубину своей высоты. Почти все погибли.
Мы же сидели за леерами на выстрелах, в общем-то на борту, и когда он стал выходить из воды — линкор опрокидывался на левый бок, — мы побежали по нему, как бегут по цилиндру эквилибристы. Сначала мы бежали мимо иллюминаторов по краске, потом краска кончилась, и за ватерлинией пошло мокрое, скользкое, обросшее ракушками железо. Оно надвигалось на нас, уходило под ноги со страшной скоростью, но все же мы успевали. Это был отчаянный бег — по борту опрокидывающегося корабля.
Вдруг перед нами вырос длинный полутораметровый барьер — скуловой киль. Ленька Смоляков, он впереди бежал, ухватился за киль и мне кричит:
— Держись за мои ноги.
Я схватил его за штанины, но в мои ноги тоже кто-то вцепился, потом еще… Я не удержался, оторвался, и вся цепочка покатилась по острым ракушкам — ладони, локти, колени, все в кровь. Но расцепились, кое-как вскарабкались к проклятой ребрине, перелезли через нее и очутились на спасительно широком днище линкора. Как на огромном плавучем острове. Много нас там оказалось, человек пятьдесят. В том числе и Ваня Сапронов из Воронежа, тот самый, что в гальюн нас за семь верст водил.
Мы все бросились в нос, откуда бил из пробоины высокий фонтан. Почему-то решили, что вот-вот взорвутся погреба кормовых башен, а в носу боезапаса — поменьше… Кое-кто сбрасывал бушлаты, одежду, кидался в воду и плыл к берегу. Пример был заразителен, я тоже начал расстегивать ремень, но тут увидел, как парень, что поплыл через бухту к Куриной пристани, вдруг скрылся под водой и уже больше не вынырнул…
— Ребята, кто на киле, ко мне! — Это кричал помощник начальника штаба соединения капитан 2 ранга Соловьев. — В воду не прыгать! Вас утопят! Держаться всем на днище!
Если бы не он, меня да и многих других на свете давно не было. Сейчас бы встретил — в ножки поклонился. Удержал нас Соловьев от безрассудства, от горячки. Остались мы на днище.
Помню, вынырнул из воды курсант, забрался на днище, нашел чью-то брошенную одежду, переоделся в сухое, достал из кармана папиросы, закурил и головой покачал:
— Вот это практика-а!..
Подошла десантная баржа. Покатость линкоровского борта мешала ей пристать вплотную. Тогда нам стали бросать концы и перетаскивать на борт. Только я перебрался таким макаром, вдруг слышу:
— Витька, помоги!
Между корпусом корабля и баржей барахтается Петька Науменко. Бросил ему пожарный шланг. Тот по нему и влез. Потом еще кто-то.
Доставили нас в госпиталь, налили спирта. Выпили, а руки все равно трясутся. Шел мимо врач-подполковник, увидел, как руки у нас дрожат.
— Ну что, ребята, не можете успокоиться? Налейте им еще.
Утром нас вызвали на госпитальный причал опознавать погибших. Их было много, они лежали в несколько рядов. Мы ходили между ними, вглядывались в неузнаваемые — распухшие, изъеденные мазутом — лица. Узнали только одного из своей батареи, и то лишь по родимому пятну на ноге. Офицер, шедший за нами, записал его фамилию в блокноте, вынул из робы документы и бросил их в фанерный ящик. Там было уже много боевых книжек и комсомольских билетов, разбухших от воды.
Я не смог долго находиться на причале, нервы сдали, и попросил, чтобы меня в опознание больше не назначали.
В войну мы были мальчишками. После нее — всего десять лет мирной жизни. И опять война вернулась к нам, дыхнула в лицо из-под воды. Мы обязаны помнить тех ребят, чьи тела лежали на госпитальном причале. Они тоже погибли на Великой Отечественной…
Мой племянник вернулся из Афганистана седым. Его погибшие товарищи получили награды посмертно. Но ведь и мои товарищи по «Новороссийску» были ничуть не хуже той молодежи, что воевала под пулями душманов».
Иван да Марья
Взрыв «Новороссийска» навечно разлучил сотни людей и только двоих связал он, спаял на всю жизнь…
В тот предвыходной октябрьский вечер старшина 2-й статьи Иван Кичкарюк, вертикальный наводчик 37-миллиметрового автомата 9-й зенитной батареи, сошел на берег, в свое, сам того не зная, последнее увольнение. Сошел с дружком Иваном Рязановым, старшиной из службы снабжения. И тот не чуял своего последнего часа. (Как уйдет он по боевой тревоге в свой склад, так и найдут его там водолазы…)
В конце октября осень в Севастополе только начинает пробовать свои краски: чуть мазнет охрой по кронам каштанов да вычернит и без того черную переспелую ягоду-ежевику. Есть еще одна верная примета октября — флотский люд меняет беловерхие бескозырки и фуражки на черные.
За пять лет срочной службы Иван Кичкарюк так и не сыскал себе подругу в Севастополе. Не то, чтоб девчат не было — немало их приехало город заново отстраивать. Не то чтоб фигурой не вышел — стати бывшему кузнецу не занимать было. А вот сколько танцплощадок обошел — и на Историческом бульваре, и на Матросском, и на Корабельной стороне, а ни одна из девчонок так и не глянулась.
На линкор вернулись с последним барказом — в первом часу ночи. Покурили на баке, проверили дневальных — старослужащие блюли порядок на корабле и не по долгу — по совести. Жил Иван в том же, 1-м кубрике, что и старшина 1-й статьи Леонид Бахши. Койки-гамаки висели здесь в три яруса. На самых верхних спали молодые матросы, на нижних — те, кто служил по пятому году. Койка Кичкарюка висела в среднем ярусе. В нее он и забрался. Уснул быстро.
Проснуться, точнее очнуться, ему довелось спустя неделю. Смерч взрыва выбросил его вместе с койкой, вместе со стальным куском палубы в море. В рубашке появился на свет Иван Кичкарюк, в тельняшке родился заново, когда в первородной слепоте, немоте и беспамятстве вынырнул из глубины ночного моря. У него было переломлено левое плечо, раздроблен локоть, оторваны пальцы на правой руке. Череп походил на растресканную скорлупу придавленного яйца.
Он единственный, кто, попав в самую сердцевину огненного выброса, остался живым.
Оглушенный, контуженный, глаза и уши забиты илом — Иван не видел и не слышал, как к нему подошла спасательная шлюпка, как его вытащили из воды… Был в полном беспамятстве. Барахтался, выгребая одной правой, лишь повинуясь неугасшему инстинкту жизни.
В сознание он пришел на шестой день — попросил пить. Медсестра подала ему чашку. Отпил несколько глотков и снова свалился без чувств. В это минутное прояснение он все же успел запомнить лицо девушки. Ему показалось, да он и сейчас так считает, что она и есть его главная спасительница.
Медицинская сестра М. П. Бондаренко:
«Взрыв я слышала. Сквозь сон. Но Севастополь взрывами не удивишь: то учения, то салют, то еще что… Утром иду на работу, смотрю: госпиталь, Аполлоновка — все оцеплено солдатами с винтовками. Накануне в Севастополь приезжал бирманский президент. Может, к нам пожаловал?
Матросы в трусах по двору бегают… Опять удивляюсь: может, на рентген привели? Но почему в такую рань?.. Глянула в море, а там… Будто огромный кит в бухту заплыл: длинная широкая туша… Пригляделась, а то не кит — корабль перевернутый. Линкор «Новороссийск». У меня сердце так и заныло… Прихожу в отделение — палаты полным-полнехоньки… по два-три матроса на койке…»
Для медсестры Маши Бондаренко искалеченный старшина был одним из многих раненых, доставленных с линкора «Новороссийск». Раненые выздоравливали, выписывались, а этот — лежал пластом месяц, другой, третий… Его переворачивали на простыне, кормили с ложечки… Он ей улыбался, он бодрился, шутил, а весной, когда встал на ноги и врачи разрешили ему недолгие прогулки во дворе, насобирал букет маков и принес ей в дежурку…
Маша была старше его на пять лет. У нее был жених — рослый и крепкий матрос с другого корабля. Она сама выбрала свою судьбу: стала женой искалеченного парня с «Новороссийска». И хотя Ивана Кичкарюка выписали на девятый месяц лечения, он нуждался в серьезном уходе. Мучали его сильные головные боли, невыносимо ныли перебитые кости, слышал с трудом — в среднее ухо попал ил… Маша, Мария Петровна, растирала его всяческими снадобьями, разрабатывала левую руку, добывала лекарства, обивала пороги медицинских светил… В давние времена ее старания — каждодневные из года в год! — на