— Вести тщательное наблюдение. Докладывать о малейших изменениях!
Немцы вводили основные силы для решающего удара. Калуцкий немедленно сообщил об этом в полк.
— Следовало ожидать, — прозвучал в наушниках голос Шейнина. — Будьте все время на связи. Сообщайте координаты. Можете рассчитывать на поддержку вашего артдивизиона, а при необходимости — и всего полка. Держитесь!
— Есть держаться, товарищ подполковник.
Комбат знал, что с боеприпасами дело обстоит неважно. Машины неподалеку застряли, не смогли одолеть заболоченное место.
— За снарядами! Живо за снарядами, ребята! — крикнул Калуцкий отошедшим к батарее бойцам. — А потом — в круговую оборону, к лейтенанту Комашко.
Пехотинцы вместе с артиллеристами-подносчиками несли на себе тяжелые ящики, с трудом вытаскивая ноги из трясины, обливаясь потом, и не утереть этот липкий пот с лица — руки заняты увесистой ношей. Отлегло слегка от сердца у комбата: теперь можно держаться.
Но то, что увидел он в следующую минуту, заставило содрогнуться. Вражеские танки выскочили на макушку холма и ринулись по склону. Танки шли развернуто, фронтально, но основная масса устремилась к правому флангу, туда, где в кустарнике притаилось орудие сержанта Филатова. Глядя на безудержно двигавшееся стальное стадо, Калуцкий понял, что одной батарее не укротить его. Больше того, не устоять перед такой лавиной — сомнет. Значит, надо подключать дивизион, просить ПЗО (подвижной заградительный огонь) по заранее подготовленным участкам склона.
Капитан Стрежнев откликнулся сразу же.
— Прошу ПЗО-один, товарищ капитан! — нетерпеливо задышал в трубку Калуцкий. — Немедленно прошу ПЗО-один, а то танки успеют проскочить через намеченную полосу.
…И закипел бой. Десятки орудий с плацдарма ударили почти одновременно с закрытых позиций. Земля на склоне холма вздыбилась черной стеной перед вражескими танками. Они пронзили ее на большом ходу, выскочили на луговой простор и продолжали двигаться вперед. Все потонуло во вспученной взрывами земле, дыму, пыли. Сколько еще танков там, за этой непроницаемой завесой, — не разглядеть. Да и не до того.
— Батарея! Бронебойными — беглый огонь!
Калуцкий тревожился за орудие Филатова: оно било осколочными по автоматчикам и, пожалуй, находилось в большей опасности, нежели три других. Однако сейчас стоял вопрос о судьбе, быть может, всего плацдарма — на других участках тоже кипел бой, — и ему, комбату, надо было незамедлительно решать более важные задачи. Целиком положившись на Филатова и его артиллеристов, на их сметливость и мужество — да и помочь им все равно не мог в эти минуты, — он стал передавать в дивизион новые, подкорректированные данные для стрельбы. Нужна была вторая полоса заградительного огня перед танками, просочившимися через первую. И такая полоса выросла незамедлительно, еще более мощная. Калуцкий сразу определил, что вступил в дело весь артиллерийский полк, и мысленно поблагодарил подполковника Шейнина. Теперь и филатовскому орудию много легче.
Опять все смешалось в огне, дыму, пыли. Казалось, земля ходуном ходит от взрывов снарядов, от орудийного грохота.
Но вот аспидно-сизая хмарь расступилась. Несколько танков жирно дымили в разверзнутой шири, другие пытались выдержать прежнее направление, не прекращали стрельбы. Однако становилось понятно, что находящиеся в них танкисты, попав под шквальный артиллерийский огонь, утратили веру в успех. Действия их, суматошные и нервные, не вели ни к чему.
К батарее Калуцкого прорвались «юнкерсы», один за другим, пикируя, пронеслись над ней с надрывным воем, высыпая из брюха бомбы, поливая огнем из пулеметов. Болотистая трясина заколыхалась, точно морская зыбь, высоко вскинулись черно-зеленые фонтаны грязи. Опадая, липкая жижа густо окатывала батарейцев, но они, с головы до ног облитые ею, продолжали вести огонь.
От взрывов бомб загорелись ящики с боеприпасами, которые с таким трудом тащили через трясину пехотинцы и подносчики. Это грозило непоправимой бедой — все могло взлететь на воздух. Но артиллеристам ни на секунду нельзя было оторваться от орудий: оставшиеся танки гитлеровцев и две самоходки пришли на помощь, автоматчики наседали на батарею — надо было отбиваться.
— За мной! — крикнул замполит дивизиона Дзнеладзе, оказавшийся тут же, на батарее. — Все, кто свободен, за мной!
Но свободным был лишь артиллерийский мастер Кукушкин. Вдвоем бросились к ящикам, стали растаскивать их, сбивать пламя торфяной жижей. Обожженные, в обгорелой форме, они выбрались-таки из-под огня.
— Вот и все. Теперь можно воевать спокойно, — сказал Дзнеладзе, и глаза его на закопченном лице счастливо заблестели.
— Да, теперь вполне можно, — согласился артиллерийский мастер Кукушкин.
И они побрели к болоту ополоснуться.
Батарея Калуцкого несла ощутимые потери, несмотря на мощный заградительный огонь всего артполка. С болью глядел Николай на разбитую гаубицу, на погибших артиллеристов, лежавших рядом с орудиями. Ему доложили, что в расчетах осталось всего по два-три человека…
Только к вечеру закончился этот изнурительный бой. Ни второй атакой, ни последовавшей за ней третьей гитлеровцам не удалось сбросить в реку защитников плацдарма.
На закате все кругом стихло. Ни выстрелов, ни грохота танков, но долго еще звенело в ушах да слезились глаза от едкого порохового дыма. Батарейцы сидели на станинах, на ящиках, курили, слушали умиротворенную тишину и считали вражеские танки, мертво застывшие на склоне холма, на лугу. Некоторые слабо чадили.
— А порядком нащелкали, — произнес появившийся со своим орудием сержант Филатов.
— У вас все уцелели? — спросил Калуцкий.
— Пронесло, товарищ старший лейтенант. Есть легкораненый. А так пронесло. Щиту больше всего досталось, — пошутил было Филатов, — весь рябой от осколков.
Но шутку его никто не принял. Все так же молча сидели батарейцы, слушали тишину, курили… Затем поднялись, стали считать погибших товарищей, уложили их в воронке рядышком, плечом к плечу, как и воевали, оборачивая лицом к небу.
— Здесь и похороним, на месте их последнего боя, — сказал Калуцкий, сняв фуражку.
Прогремел прощальный залп, эхо раскатилось над болотом, над лугом, унеслось за холм, еще дальше — может быть, на самый край света. И опять пришла тишина, неспокойная, гнетущая.
Еще одна братская могила отметилась на фронтовом пути комбата старшего лейтенанта Калуцкого. Сколько бы их ни становилось, привыкнуть к этому скорбному воинскому обряду невозможно. Всякий раз невыразимая горькая боль подкатывала к сердцу.
С непрерывными боями шла вместе с другими частями по эстонской земле гаубичная батарея Калуцкого. Сравнительно небольшое расстояние от освобожденного в конце июля сорок четвертого города Нарвы до Таллинна преодолевали почти три месяца. Лесами, по бездорожью «студебеккеры», загруженные сверх всякой меры снарядами, тащили за собой тяжелые гаубицы. Но даже у этих мощных машин порой не хватало сил совладать с заболоченными участками местности. И тогда вступали в дело силы самые надежные — люди: бойцы рубили кустарник, окапывали скаты. Нередко приходилось делать эту каторжную работу под огнем, отбиваться автоматами и гранатами от вражеских групп, прорываться сквозь заслоны.
Вымотанные до крайности батарейцы шли и шли вперед. Запали глаза на посеревших от усталости и бессонницы лицах, понуро опущены плечи. Однако, несмотря ни на что, они продолжали трудный путь со своими гаубицами. Знали: впереди Таллинн… Но сколько еще до него?
На рассвете 22 сентября сверкнула под скупым солнцем оловянно-серая гладь широкой бухты.
— Балтика! — не своим голосом закричал радист Иван Шавшин. — Ребята, Балтийское море! — И столько неудержимой радости выплеснулось из него с этим криком, будто открыл он по крайней мере необитаемый остров. — Да Балтика же, черти полосатые!
Батарея приостановилась. Полетели вверх пилотки, фуражки. Десятки восторженных голосов подхватили крик Ивана Шавшина. Комбат ликовал вместе со всеми — слишком тяжелым был путь от Нарвы. Кое-кто из артиллеристов, вскинув автоматы, изготовился салютовать, но старший лейтенант приостановил:
— Отставить! Осмотреть местность!
И вдруг, приглядевшись, различил за серой изморосью островерхие крыши строений. Завешанные дождевой вуалью, они едва вырисовывались вдали, а казалось, что макушки их торчат прямо из воды.
— Это Таллинн, товарищи! — взволнованно произнес комбат.
И неожиданно для батарейцев отдал команду:
— Сделать привал.
Те зароптали недовольно, кто-то даже выкрикнул нетерпеливо:
— Таллинн ждет! Чего ж рассиживаться будем?
Калуцкий, зная цену отдыху после таких переходов, был тверд:
— Перед трудным боем, поймите, необходима передышка. Хотя бы короткая. И надо хорошо подкрепиться. Иначе какие из нас вояки!
Как ни странно, но он был обрадован этим недовольным, нетерпеливым роптанием своих подчиненных. Подумал о них тепло: «Рвутся в Таллинн, будто ожидают их там несусветные блага, а не смертельные схватки с противником». С хорошими, толковыми людьми свела его фронтовая судьба…
До Таллинна оставался сущий пустяк. Ничто, казалось, не могло помешать продвижению к нему — так он был близок. И вдруг — голос лейтенанта Комашко:
— Товарищ комбат, немцы впереди!
Гитлеровцы группами подтягивались к дороге, пересекали ее в разных местах, и неизвестно было, сколько их там.
На узкой лесной дороге орудия не развернуть.
— Автоматы, гранаты к бою! — скомандовал Калуцкий. — И водителям: — Полный газ, ребята! На прорыв!
Взревели моторы, машины, выбрасывая из-под колес дорожную грязь, рванулись вперед. Они неслись по тесному лесному коридору — ни влево, ни вправо не свернуть, — и немцы осыпали их пулями из кустов с обеих сторон.
— Огонь! — крикнул комбат, припадая к автомату.
Пожалуй, никогда еще его батарее не приходилось действовать таким образом — при зачехленных орудиях, на ходу. Примостившись в кузовах машин, на их подножках, на гаубицах, батарейцы секли кустарник из автоматов, забрасывали гранатами. Очень опасался Калуцкий, как бы не угодила в кузов вражеская граната — тогда взорвутся снаряды. Но, прижатые губительным огнем пятидесяти с лишним русских автоматов, угодив под густые взрывы гранат, немцы, отстреливаясь, отходили. Кустарник горел, пламя, подхваченное порывами ветра, жадно металось вдоль придорожья, разметывало багровые космы по сторонам. Этим огненным коридором на предельной скорости неслись машины с гаубицами, и батарейцы защищали их, быть может, больше, чем самих себя.