Мгновения — страница 95 из 133

ие на юге.

Тогда и Гитлер, и Манштейн, точно улавливающий каждое желание фюрера, пришли к единому выводу: окруженную двухсоттысячную армию следует принести в жертву — погибнуть без капитуляции, стрелять до последнего патрона. Среди солдат и офицеров распространялся неписаный свыше приказ — кончать жизнь самоубийством. Фельдмаршал Манштейн, которому непосредственно подчинена была окруженная армия, прекратил сношения со штабом Паулюса, перестал отвечать на его радиограммы. Потом холодно и расчетливо фельдмаршал прекратил снабжение с воздуха, прекратил вывоз раненых, хотя в то же время из окружения вывозились «имеющие ценность специалисты», необходимые для продолжения войны. Остальные обрекались на гибель. Армия была как бы списана.

Утром 31 января пришла последняя радиограмма из ставки Гитлера с пышным текстом о производстве Паулюса в генерал-фельдмаршалы. Это было скрытое приглашение к самоубийству. Паулюс все понял, но нашел другой выход — плен.

В этот же день была отправлена Гитлеру радиограмма чрезвычайно короткого содержания: «У дверей русский…»

Наш генерал с переводчиком стояли у двери штаба в подвалах разбитого универмага.

Так закончилась эта невиданная в истории войн битва. Это поражение целой немецкой армии было символическим могильным крестом, замаячившим над ореолом непобедимости фашистской Германии.

…Вот почему у фельдмаршала заболело горло, когда издатель позвонил ему по телефону и заговорил о Сталинграде и русском писателе.

Память

Человеческая память несет в себе огромную энергию. Память прочно сохраняет то, чего уже нет, что прошло и было. Время старательно и ревниво формирует и отшлифовывает наш опыт.

Бывает так: ты душевно спокоен, в весенних сумерках идешь по улицам, читая мокрые афиши, ощущая влажный пахучий ветер апреля; зыбко блестит асфальт на мостовой, отражая вечереющее небо и освещенные, как зеленые аквариумы, троллейбусы; движутся толпы на тротуарах, мимо витрин магазинов — мир, будни, смех, тот особый нестеснительный смех людей, когда в их жизни умиротворение, тишина, покой. Это стоит обычный, ясный вечер весны в Замоскворечье, и сиреневые пролеты улиц начинают зажигаться светом в окнах, вспыхивают рекламы кинотеатров, в переулках шуршат велосипедные шины и прыгают по асфальту желтые мячики света; а от перронов уставших за день вокзалов уходят поезда в затянутую дымкой даль с мигающими фонарями стрелок.

И вдруг прощальные гудки паровозов, и вечерние облака, багрово подсвеченные снизу закатом, и запах нефти и шпал, и дымы по горизонту, и купы деревьев за вокзальными зданиями, черным вырезанные по красному, — все это словно было вчера.

Но как давно это было…

Мохнатые зарева широко прорезают тьму на горизонте, багровый отблеск дрожит на проселочных дорогах, в зрачках солдат, шагающих по обочине… Зарево ближе; разваливаются, трещат, нутром выворачиваются в пламени дома, дымом затянуты сады, остро, горячо пышет в лицо жаром, и всюду этот огонь смерти: на брусчатке уже забытых по названию городов, на осколках витрин, на пряжке ремня безобразно раздутого трупа немецкого солдата, лежащего на площади, со странно подвернутой под голову рукой, с красным от пожара стеклом часов на запястье… Город горит, он пуст.

Мы входим в этот пылающий город. На нас дымятся влажные плащ-палатки, дымятся холки лошадей. Мы прикрываем их попонами. Мы идем вперед.

Потом выкатываем орудия на прямую наводку. Немецкие танки, мрачно блестя в зареве броней, как облитые кровью, медленно отходят за посадку, на шоссе, поджигают окраины. Нам видно, как зажигательные трассы впиваются в крыши деревянных домов и занимаются огнем стропила.

Мы идем на запад от Сталинграда по снежным степям, металлически скрипящим под ногами дорогам, пестро-черным от воронок, проходим по земле Украины, где помидоры имеют привкус пороховой гари, а яблоки запеклись на обуглившихся ветвях. В темные, осенние, ветреные ночи мы форсируем Днепр, эту реку, озаренную ракетами, по которой плывут трупы, касаясь наших плотов. И между боями, во время короткого отдыха, на «пятачках» правобережных плацдармов лежим, греясь на нежарком солнце, смотрим, как в желто-золотистых лесах Левобережья встают дымы разрывов, разрушая первозданный покой осени, и листья вместе с осколками летят в густо-синюю воду. Мы думаем: хорошо, если бы в эту воду шлепались поплавки удочек. После лежим на краю окопов, черные, закопченные толовой гарью: в пропотевших гимнастерках, и видим, как косяк «юнкерсов» с тугим гулом разворачивается над переправой.

Мы идем через Польшу; весь горизонт в пожарах; с карпатских высот улицы городов кажутся нам огненными реками, площади — пылающими озерами.

Если горе имеет свой запах, то война пахнет огнем, пеплом и смертью.

Война — это горький пот и кровь, это после каждого боя уменьшающиеся списки у полкового писаря, это последний сухарь во взводе, разделенный на четырех оставшихся в живых, это котелок ржавой болотной воды и последняя цигарка, которую жадно докуривает, обжигая пальцы, наводчик, глядя на ползущие танки.

Война — это письма, которых ждут и боятся получать; и это особая обнаженная любовь к добру и особая жгучая ненависть к злу и смерти; погибшие молодые жизни, непрожитые биографии, несбывшиеся надежды, ненаписанные книги, несовершившиеся открытия, невесты, не ставшие женами.

Иногда я вижу, как дети играют в войну; в их понимании война — отвага, романтика и подвиги. У детей нет той памяти-опыта, что есть у взрослых.

В войну мое поколение научилось любить и верить, ненавидеть и отрицать, смеяться и плакать. Мы научились ценить то, что в силу привычки теряет цену в мирные дни, что становится обыденным: случайно увиденная на улице улыбка женщины, парной майский дождик в сумерках, дрожащий отблеск фонарей в лужах, смех ребенка, впервые сказанное слово «жена» и самостоятельное решение.

Мы научились ненавидеть фальшь, трусость, ложь, ускользающий взгляд подлеца, разговаривающего с вами с приятной улыбкой, равнодушие, от которого один шаг до предательства.

Наша память — это душевный и жизненный опыт, оплаченный дорогой ценой.

Вот почему, когда по случайным ассоциациям — то ли скрежет трамвая на поворотах, напоминающий свист тяжелого снаряда, то ли похожая на пульсирующий огонь пулемета вспышка автогена в каркасе строящегося дома — память возвращает нас к дням войны, мы начинаем больше ценить тишину, спокойный блеск солнца, прозрачность воздуха.


1971—1984

Николай ЧеркашинК СТОПАМ СКОРБЯЩЕГО МАТРОСА

«Любовь к Родине и верность присяге были для них сильнее смерти».

Надпись ни памятнике морякам линкора «Новороссийск»

Из ила забвения

В ночь на 29 октября 1955 года самописцы сейсмических станций Крыма вздрогнули и прочертили острый пик. Отметка походила на обычный подземный толчок. Никто из дежурных не знал тогда, что бесстрастные приборы чутко откликнулись на взрыв, рванувший днище линкора «Новороссийск». Эпицентр толчка приходился на Севастополь: Северная бухта, 3-я якорная бочка, в двухстах метрах от набережной морского госпиталя…

Имя этого корабля я услышал давно — еще школьником. Его произносили вполголоса: так и должно было быть — в знак скорби. Но при этом оглядываясь — не подслушал ли кто государственную тайну? Шел всего лишь пятьдесят пятый год… Однако ни тогда, ни теперь гибель линкора «Новороссийск» не составляла и не составляет никакой особой тайны. Не могла быть тайной весть, облетевшая весь флот, сотни семей, все крупные газеты мира…

Несколько лет назад натовские военные журналы, комментируя события тридцатилетней давности, писали, не скрывая злорадства:

«Самая крупная катастрофа в истории Вооруженных Сил Советов произошла как результат технического авантюризма большевистского флота».

«Русские потеряли самый крупный свой корабль, доставшийся им от итальянского флота как трофей, только потому, что они не смогли овладеть слишком сложной для них западной техникой».

Можно было бы привести еще добрую дюжину подобных сентенций.

Тридцать три года мы молчали о трагедии «Новороссийска», так, словно нам нечего было возразить нашим недругам. Это молчание воспринималось ими (или выдавалось широкой публике) как наше невольное согласие с оценками западных военных обозревателей драмы в севастопольской бухте, оценками весьма предвзятыми, а то и вовсе извращенными.

За треть века нашего неправедного молчания имя погибшего линкора обросло множеством небылиц, домыслов, кривотолков. «Новороссийск» стал мрачной легендой нашего флота, а Северная бухта Севастополя обрела славу филиала «бермудского треугольника».

«Как же, как же, — приходилось слышать не раз и не два, — ведь на том же самом месте взорвалась и погибла в 1916 году «Императрица Мария» — лучший линкор Черноморского флота. Причем оба корабля перевернулись. На «Марии» погибло человек триста, а на «Новороссийске» — раза в три больше…»

«Трое суток живые из-под воды в корпус стучали…»

«Водолазы работать не могли… Все коридоры трупами были забиты. Трое — в уме повредились…»

По счастью, еще живы те люди, которые могут рассказать, как было все на самом деле… По счастью, даже те, кто уже ушли из жизни, успели оставить свои свидетельства…

«Это не газон, это братская могила!..»

Среди читательских откликов на повесть «Взрыв корабля», опубликованную в 1987 году в февральском номере журнала «Дружба народов» (речь в ней шла о гибели линкора «Пересвет» в Средиземном море), пришло письмо от дочери погибшего на «Новороссийске» инженер-капитана 3 ранга Матусевича.

«Пишу в надежде привлечь Ваше внимание к трагической судьбе линейного корабля «Новороссийск», — обращалась ко мне Ирина Ефимовна Руденко. — Сейчас официально этого корабля будто и не существовало. В музее Черноморского флота, где хранятся сведения о каждом буксире, нет ни строчки о флагманском корабле линкоре «Новороссийск». Все корабли послевоенной поры имеют свои советы ветеранов, только «новороссийцы» вынуждены собираться как бы подпольно. Их сторонятся, их чураются. Братская могила моряков-«новороссийцев» осталась безымянной. В краеведческой литературе, в путеводителях по достопримечательностям Севастополя ее стыдливо именуют «газоном». Но ведь живы и жены, и матери, и дети погибших. Каждый год они приезжают на Братское кладбище и ставят на безымянном «газоне» фотографии своих родных. Два года назад здесь появился гранитный камень с именами двадцати семи моряков крейсера «Кутузов», которые пришли на помощь «Новороссийску» и погибли вместе с его экипажем. Можно понять «кутузовцев», которые не хотят, чтобы имена их товарищей канули в Лету. Но поймите и нас: над могилой, где покоятся более шестисот человек, написано только двадцать семь имен. Это несправедливо!