[94] Неужели вы не видите, насколько бессмысленно теперь ползти чуть дальше людей прошлого века — таких, как Брайант,[95] — и исправлять их ошибки? Жить на чердаке среди старого хлама и подновлять хромоногие теории о Куше и Мицраиме?[96]
— Как вы можете говорить об этом так легко? — спросила Доротея, глядя на него с грустным упреком. — Если вы правы, то что может быть печальнее, когда столь упорный и самозабвенный труд оказывается напрасным? Не понимаю, почему вас совсем не трогает, — если вы действительно это думаете, — что человек такой добродетельный, талантливый и ученый, как мистер Кейсобон, не сумел преуспеть в том, чему отдал свои лучшие годы.
Доротея растерялась, заметив, до какого предположения она дошла, и вознегодовала на Уилла за то, что он ее на это подтолкнул.
— Вы же меня спрашивали о фактах, а не о чувствах, — ответил Уилл. — Но если вы хотите карать меня за факты, я покоряюсь. Я не в том положении, чтобы высказывать свои чувства по отношению к мистеру Кейсобону. В лучшем случае это будут восхваления облагодетельствованного.
— Простите меня, — сказала Доротея, густо краснея. — Я понимаю, что вы правы, и мне не следовало касаться этой темы. К тому же я ошибаюсь. Потерпеть неудачу после длительных стараний куда достойней, чем вообще ни к чему не стремиться.
— Я совершенно с вами согласен, — ответил Уилл, стараясь поправить дело. — И решил не лишать себя больше возможности потерпеть неудачу. Пожалуй, щедрость мистера Кейсобона была для меня вредна, и я намерен отказаться от свободы, которую она мне давала. В ближайшее время я вернусь в Англию и начну сам пролагать себе дорогу, чтобы не зависеть ни от кого, кроме самого себя.
— Это прекрасно, я уважаю такое чувство, — сказала Доротея с прежней ласковостью. — Но я убеждена, что мистер Кейсобон всегда думал только о том, чтобы помочь вам.
«У нее хватит упрямства и гордости служить ему и не любя, раз уж она вышла за него», — подумал Уилл, а вслух сказал, вставая:
— Я больше вас не увижу…
— Не уходите, не дождавшись мистера Кейсобона! — сказала Доротея со всей искренностью. — Я очень рада, что мы встретились в Риме. Мне хотелось узнать вас покороче.
— А я заставил вас рассердиться, — сказал Уилл. — И вы будете дурно обо мне думать.
— Нет-нет. Сестра предупреждала меня, что я всегда сержусь на тех, кто не говорит того, что мне хотелось бы услышать. Но надеюсь, я все же не думаю о них дурно. В конце концов я обычно начинаю сердиться на себя за нетерпимость.
— Тем не менее я вам не нравлюсь. Теперь я связан для вас с неприятными мыслями.
— Вовсе нет, — искренне ответила Доротея. — Вы мне очень нравитесь.
Уилл не слишком этому обрадовался; ему пришло в голову, что если бы он не нравился ей, то, наверное, значил бы для нее больше. Он промолчал, но лицо его стало хмурым, почти обиженным.
— И мне очень хочется узнать, чем вы займетесь, — весело продолжала Доротея. — Я глубоко верю, что люди рождаются с разными призваниями. Без этого убеждения я, наверное, была бы крайне узкой в своих взглядах — ведь и, кроме живописи, есть много такого, о чем я не имею ни малейшего понятия. Вы представить себе не можете, как мало я знакома с музыкой, и литературой, в которых, вы такой знаток. Интересно, каким же окажется ваше призвание? Может быть, вы станете поэтом?
— Как сказать. Поэт должен обладать душой настолько чуткой, что она различает любой оттенок, и настолько открытой чувствам, что чуткость ее, как незримая рука, извлекает множество гармоничных аккордов из струн эмоций — душой, в которой знание тотчас преображается в чувство, а чувство становится новым средством познания. Но подобное состояние достижимо лишь иногда.
— Однако вы ничего не сказали о стихах, — заметила Доротея. — По-моему, без них не может быть поэта. Я понимаю ваши слова о знании, преображающемся в чувство, так как, мне кажется, я постоянно испытываю именно это. Но право же, я не сумею написать даже самого короткого стихотворения.
— Вы сами — стихотворение, и в этом заключается самое лучшее в поэтах: то, что озаряет сознание поэта в минуты вдохновения, — сказал Уилл, блистая оригинальностью, которую все мы разделяем с утренней зарей, весенними днями и прочими вечными обновлениями.
— Мне очень приятно это слышать, — ответила Доротея со смехом, звонким, как птичья трель, и с шаловливой благодарностью во взгляде. — Какие любезные вещи вы говорите!
— Как я хотел бы быть не просто любезным, но полезным вам! Как был бы я счастлив оказать вам хотя бы ничтожную услугу, но, боюсь, такого случая мне никогда не представится, — пылко воскликнул Уилл.
— Нет, нет, — дружески сказала Доротея. — Он, несомненно, представится, и я вспомню о вашем добром расположении ко мне. Когда я увидела вас в Лоуике, то подумала, что нам следует стать друзьями, — ведь вы же родственник мистера Кейсобона. — В ее глазах блеснули слезы, и Уилл почувствовал, что и его глаза, подчиняясь законам природы, также увлажнились. Упоминание мистера Кейсобона не испортило этого мгновения, освященного могучей силой и пленительным достоинством ее благородной доверчивой неопытности.
— А кое-что вы могли бы сделать и сейчас, — произнесла Доротея, поднимаясь и пройдясь по комнате, чтобы утишить волнение. — Обещайте мне никогда ни с кем не говорить об этом… то есть о труде мистера Кейсобона… В таком тоне, я хочу сказать. Этот разговор начала я. И во всем виновата я. Но вы дадите мне такое обещание?
Она остановилась напротив Уилла и посмотрела на него с глубокой серьезностью.
— Разумеется, я обещаю, — сказал Уилл, но покраснел. Если он не позволит себе с этих пор ни одного слова осуждения по адресу мистера Кейсобона и перестанет пользоваться его помощью, тем больше у него будет права питать к нему ненависть. Поэт должен уметь ненавидеть, говорит Гете, и этим талантом Уилл, во всяком случае, обладал. Он сказал, что мистера Кейсобона все-таки дожидаться не будет, а придет проститься с ним перед самым их отъездом. Доротея протянула ему руку, и они обменялись простым «до свидания».
Однако у подъезда Уилл встретил мистера Кейсобона, который пожелал своему молодому родственнику всего самого лучшего и вежливо отказался от удовольствия еще раз проститься с ним, сославшись на сборы перед дорогой.
— Я должна сообщить вам кое-что о вашем родственнике, мистере Ладиславе. Возможно, это поднимет его в ваших глазах, — сказала Доротея мужу поздно вечером. (Едва он вошел, она объявила, что у них был Уилл и собирается зайти еще раз, но мистер Кейсобон ответил: «Я встретился с ним на улице, и мы попрощались». Сказано это было тем тоном, какой мы употребляем, желая показать, что тема, будь она личной или общественной, нас не интересует и больше мы к ней возвращаться не хотим. А потому Доротея отложила продолжение разговора.)
— Что же именно, любовь моя? — спросил теперь мистер Кейсобон. Он всегда называл ее «любовь моя», когда говорил особенно холодно.
— Он решил оставить свои странствия и больше не пользоваться вашей щедростью. Он собирается вернуться в Англию, чтобы самому проложить себе путь. Мне казалось, вы сочтете это добрым знаком, — сказала Доротея, умоляюще глядя на мужа, чье лицо оставалось непроницаемым.
— А он упомянул, чем именно намерен заняться?
— Нет. Но он сказал, что начинает понимать, какой опасной может стать для него ваша щедрость. Разумеется, он сам вам обо всем напишет. Но ведь это решение повысило его в вашем мнении?
— Я подожду его письма, — ответил мистер Кейсобон.
— Я сказала ему, что, по моему глубокому убеждению, вами в ваших действиях руководило только желание помочь ему. Я помню, с какой добротой вы говорили о нем тогда в Лоуике, — добавила Доротея, беря руку мужа.
— У меня был в отношении него определенный долг, — ответил мистер Кейсобон и погладил руку Доротеи, но взгляд его оставался хмурым. — В остальном, признаюсь, этот молодой человек меня не интересует, и нам незачем обсуждать его будущее, так как влиять на него сверх установленных мной пределов мы не можем.
Больше Доротея об Уилле не упоминала.
Часть третьяВ ожидании смерти
23
«Хваленых солнечных коней,
Хоть правит ими Аполлон,
Ручаюсь головой моей,
Я обгоню!» — промолвил он.
Фред Винси, как нам известно, был отягощен небольшим должком, и, хотя столь нематериальное бремя не могло надолго ввергнуть в уныние этого беззаботного юношу, некоторые обстоятельства, сопряженные с указанным долгом, делали мысль о нем весьма неприятной. Кредитором Фреда был мистер Бэмбридж, местный торговец лошадьми, близкий знакомый всех молодых обитателей Мидлмарча, слывших «прожигателями жизни». В дни вакаций времени для развлечений у Фреда, разумеется, было гораздо больше, чем денег, и мистер Бэмбридж не только разрешил ему пользоваться лошадьми из своей прокатной конюшни в кредит, не только не стал требовать с него немедленного возмещения, когда он загнал отличного гунтера, но простер свою любезность даже до того, что одолжил ему сумму, необходимую для покрытия бильярдных проигрышей. В целом его долг составил сто шестьдесят фунтов. Бэмбридж не опасался за свои деньги, пребывая в убеждении, что молодому Винси есть к кому обратиться за помощью, но все-таки пожелал получить надлежащий документ, и Фред выдал ему вексель за собственной подписью. Три месяца спустя он переписал вексель — теперь уже с поручительством Кэлеба Гарта. Ни в первый, ни во второй раз Фред ни на секунду не усомнился, что сумеет уплатить по векселю, ибо его финансовое положение рисовалось ему в самом радужном свете. Не станете же вы требовать, чтобы подобная бодрая уверенность опиралась на сухие факты. Всем нам прекрасно известно, что природа ее вовсе не так груба и материалистична — уверенность эта питается приятным убеждением, будто божественный промысел, легковерие наших ближних, неисповедимые пути удачи или же еще более неисповедимая тайна нашей великой ценности для мироздания непременно приведут все трудности к благополучному разрешению, вполне достойному нашего умения одеваться с безупречным вкусом и вообще нашей благородной склонности ко всему самому дорогому и самому лучшему. Фред не сомневался, что дядя сделает ему ще