– Бедная моя Розамонда, прости меня! Будем же и в горе любить друг друга.
Ничего не отвечая, Розамонда устремила на него печальный, безнадежный взгляд; затем голубые глаза ее увлажнились слезами, губы задрожали. Лидгейт не выдержал, он слишком много перенес за этот день. Опустив голову на ее подушку, он заплакал.
На следующее утро он позволил ей пойти к отцу – сейчас, казалось, он не мог ничего запрещать ей. Розамонда возвратилась через полчаса и сказала, что папа и мама приглашают ее временно пожить у них, пока в доме такое творится. Денег папа не обещал, он говорит, если он поможет расплатиться с этим долгом, то появится десяток новых. Дочь может погостить у них, пока Лидгейт не наведет порядка в своем доме.
– Ты не возражаешь, Тертий?
– Делай как тебе угодно, – сказал он. – Но ничего рокового в ближайший день не случится. Тебе вовсе незачем так спешить.
– Я подожду до завтра, – сказала Розамонда, – мне еще нужно уложить мои вещи.
– Я на твоем месте подождал бы чуть подольше… мало ли что может произойти, – с горькой иронией заметил Лидгейт. – Вдруг я сломаю шею, и это значительно облегчит твою участь.
Беда Лидгейта и Розамонды заключалась в том, что его нежное обращение с женой порою нарушалось, вопреки голосу рассудка и побуждению сердца, гневными вспышками, полными иронии или укора. Розамонда их считала совершенно неоправданными, возмущалась жестокостью мужа, и нежности в их отношениях становилось все меньше.
– Я вижу, ты не хочешь, чтобы я уходила, – с ледяной кротостью произнесла она. – Так почему же не сказать об этом прямо, без грубостей? Я пробуду здесь столько, сколько ты прикажешь.
Лидгейт ничего ей не ответил и вышел из дому. Он чувствовал себя растерянным, разбитым, а под глазами у него появились темные тени, которых Розамонда не замечала прежде. Ей неприятно было на него смотреть. Любое огорчение Тертий ухитряется сделать и вовсе невыносимым.
Глава LXX
Из-за деяний собственных, поверь,
Мы стали тем, чем стали мы теперь.
Едва Лидгейт покинул Стоун-Корт, Булстрод обследовал карманы Рафлса, где рассчитывал найти улики в виде гостиничных счетов, полученных в различных городах и деревнях, если гость солгал, утверждая, будто приехал прямо из Ливерпуля. Бумажник Рафлса был битком набит счетами, но начиная с Рождества все они были написаны в Ливерпуле, кроме одного, помеченного нынешним числом. Счет этот, найденный в заднем кармане, был скомкан вместе с объявлением о конной ярмарке в Билкли, городке, расположенном милях в сорока от Мидлмарча. Судя по счету, Рафлс прожил в местной гостинице три дня и не скупился на расходы, а поскольку при Рафлсе не имелось багажа, он скорее всего оставил свой чемодан в гостинице в счет долга, чтобы сэкономить деньги на проезд; к тому же и кошелек его оказался пустым, а в карманах сыскалось лишь два шестипенсовика и несколько пенни.
Булстрод немного успокоился, убедившись, что Рафлс после памятного рождественского визита и впрямь держался на почтительном расстоянии от Мидлмарча. В том, чтобы пересказывать старинные сплетни о мидлмарчском банкире людям, которые о нем и слыхом не слыхали, Рафлсу не было ни удовольствия, ни чести. Впрочем, беды не будет, даже если он их пересказал. Самое главное – не выпускать его из поля зрения до тех пор, пока остается опасность, что в новом приступе безумия он еще раз вздумает повторить историю, рассказанную Кэлебу Гарту; Булстрод особенно опасался, как бы этот приступ не случился при Лидгейте. Сославшись на бессонницу и на тревогу за больного, он провел у его постели всю ночь, а экономке велел спать не раздеваясь, чтобы быть готовой, когда он ее позовет. Он добросовестно выполнял распоряжения врача, хотя Рафлс то и дело требовал коньяку, заявляя, что он проваливается, что под ним проваливается земля. Больной не спал всю ночь и очень беспокойно вел себя, но оставался робким и послушным. После того как ему принесли прописанную Лидгейтом еду, к которой он не прикоснулся, и отказались принести напиток, которого он требовал, он с ужасом воззрился на Булстрода и стал молить его не гневаться, не обрекать его на голодную смерть и страшными клятвами клялся, что не сказал никому ни слова. По мнению Булстрода, даже это утверждение незачем было слушать Лидгейту; еще более опасная перемена в состоянии больного случилась на рассвете, когда Рафлс, внезапно вообразив, будто доктор уже здесь, начал жаловаться ему на Булстрода, который хочет уморить его голодной смертью за то, что он проговорился, в то время как он, Рафлс, никому не сказал ни слова.
Булстроду пришли сейчас на помощь его прирожденная целеустремленность и властность. Этот хрупкий на вид человек, взволнованный и потрясенный не менее Рафлса, обрел в критических обстоятельствах силы и в течение ночи и утра, каждым движением и самим обликом своим напоминая лишенный жизненного тепла одушевленный труп, напряженно обдумывал, чего ему следует остерегаться и каким образом обрести безопасность. Несмотря на молитвы, которые он возносил, несмотря на мысленные соболезнования жалкому, нераскаянному грешнику и мысленную же готовность претерпеть наказание свыше, но не пожелать зла ближнему – несмотря на все эти попытки претворить слова в умонастроение, в его воображении все настойчивее и ярче вырисовывался желанный исход событий. И желание, обретя форму, казалось извинительным. Он не мог не думать о смерти Рафлса, а в ней не мог не видеть своего избавления. Что особенного случится, если это жалкое создание перестанет существовать? Рафлс не раскаялся. Но ведь сидящие в тюрьмах преступники тоже не каются, тем не менее закон выносит им приговор. Если провидение вынесло Рафлсу смертный приговор, то никакого греха нет в том, чтобы считать его смерть желанным исходом… надо только самому не ускорять его, добросовестно выполнять все врачебные предписания. Но даже и в этом возможен просчет – сделанные человеком предписания бывают иногда ошибочными. Лидгейт говорил, какое-то лечение ускоряет смерть… не случится ли того же с его собственной методой? Хотя, разумеется, самое главное – руководствоваться добрыми намерениями.
И Булстрод решил не подменять намерение желанием. Его намерение, мысленно заявил он, состоит в том, чтобы повиноваться предписаниям. Отчего он усомнился в их целесообразности? Это пустилось на обычные свои уловки желание, всегда готовое использовать себе на благо скептицизм, неуверенность в результатах, любую неясность, которую можно истолковать как беззаконие. Несмотря на все это, он выполнял предписания.
Ему невольно то и дело вспоминался Лидгейт, и состоявшийся у них накануне утром разговор вызвал теперь у банкира чувства, каких и в помине не было во время разговора. Тогда его мало тревожили огорчение Лидгейта из-за перемен, готовящихся в больнице, а также его обида на вполне оправданный, по мнению Булстрода, отказ в неуместной просьбе. Оживляя в памяти этот разговор, он испугался, не нажил ли себе в Лидгейте врага, и ему захотелось его смягчить, а точнее, оказать обязывающую к благодарности услугу. Он пожалел, что сразу же не согласился дать доктору в долг эту показавшуюся ему непомерной сумму. Ибо если, слушая бред Рафлса, доктор заподозрит что-нибудь неладное или даже узнает наверное, Булстрод чувствовал бы себя спокойней, зная, что тот многим ему обязан. Но сожаление, быть может, пришло слишком поздно.
Странная, достойная жалости борьба происходила в душе этого несчастного человека, долгие годы мечтавшего быть лучше, нежели он есть, усмирившего свои себялюбивые страсти и облекшего их в строгие одежды, так что они сопутствовали ему, словно благочестивый хор, до нынешнего дня, когда, объятые ужасом, прекратили петь псалмы и жалобно возопили о помощи.
Лидгейт приехал только после полудня – он объяснил, что его задержали. Булстрод заметил, что доктор очень расстроен. Впрочем, Лидгейт тотчас занялся больным и стал подробно расспрашивать обо всем происходившем в его отсутствие. В состоянии Рафлса заметно было ухудшение, он почти не прикасался к еде, ни единой минуты не спал, был беспокоен, бредил, но пока не буйствовал. Вопреки опасениям Булстрода, он не обратил внимания на доктора и бормотал себе под нос нечто несвязное.
– Как вы его находите? – спросил Булстрод, оставшись с доктором наедине.
– Ему хуже.
– Сегодня вы меньше, чем вчера, надеетесь на благоприятный исход?
– Нет, я все же думаю, что он может выкарабкаться. Вы сами будете ухаживать за ним? – спросил Лидгейт, вскинув взгляд на Булстрода и смутив его этим внезапным вопросом, который, впрочем, задал вовсе не потому, что заподозрил неладное.
– Я полагаю, да, – ответил Булстрод, тщательно взвешивая каждое слово. – Миссис Булстрод уведомлена о причинах, которые задерживают меня здесь. В то же время миссис Эйбл с мужем недостаточно опытны, так что я не могу полностью на них положиться. Кроме того, я не считаю себя вправе возлагать на этих людей подобную ответственность. Вы, я думаю, захотите дать мне новые распоряжения.
Самым главным из новых распоряжений оказалось предписание давать больному весьма умеренные дозы опия, если бессонница продлится еще несколько часов. Опий доктор предусмотрительно привез с собой и подробно рассказал, какой величины должны быть дозы и после скольких приемов лечение следует прервать. Он особенно подчеркнул, что давать опий без перерыва опасно, и повторил свой запрет насчет алкоголя.
– Насколько я могу судить, – заключил он, – главную угрозу для больного представляют возбуждающие средства. Он может выжить, даже находясь на голодной диете. У него еще немало сил.
– По-моему, вы сами нездоровы, мистер Лидгейт. Я весьма редко… вернее, в первый раз вижу вас в подобном состоянии, – сказал Булстрод, выказывая не свойственную ему еще совсем недавно заботливость по отношению к доктору и столь же мало ему свойственное равнодушие к собственному здоровью. – Боюсь, вас что-то встревожило.