Мидлмарч. Том 2 — страница 73 из 84

Отказавшись от мечтаний юности и решив влачить бессмысленное существование обывателя, мы вступаем на опасный путь. Сердце Лидгейта надрывалось, ибо он на этот путь уже вступил, и Уилл был близок к тому же. Ему казалось, что его безжалостность в объяснении с Розамондой налагает на него какие-то обязательства, и он страшился их, его страшила доверчивая благожелательность Лидгейта, страшило предчувствие, что, удрученный неудачами, он бездумно покорится судьбе.

Глава LXXX

Как ты суров! И все же ты

Господней милостью одет.

Лишь улыбнешься – красоты

Подобной в мире больше нет.

Струится по твоим следам

Цветов прелестных фимиам.

Звезде в ее пустыне

Ты кажешь правый путь,

И твердь тобой тверда доныне.

Уильям Вордсворт, «Ода Долгу»

Во время утреннего разговора с мистером Фербратером Доротея пообещала ему у него отобедать, как только вернется из Фрешита. Доротея часто навещала и принимала у себя семью Фербратеров, а потому могла утверждать, что она не одинока в Лоуике, и сколь возможно оттягивала суровую необходимость обзавестись компаньонкой. Она обрадовалась, вспомнив по возвращении домой о приглашении мистера Фербратера, а обнаружив, что до сборов к обеду у нее есть в запасе лишний часок, тут же отправилась в школу, где вступила в беседу с учителем и учительницей по поводу приобретенного в этот день звонка, и с живейшим участием выслушала их соображения, изобилующие мелкими подробностями и бесконечными повторениями, внушая себе, что очень занята полезными делами. На обратном пути она остановилась потолковать со стариком Буни, который что-то сажал в огороде и, как подобает деревенскому мудрецу, принялся рассуждать, как собрать с клочка земли обильный урожай и сколь многое зависит от почвы – предмет, изученный им в совершенстве за шесть десятков лет, – рассыпчатая очень хороша, но коли почва все мокнет да мокнет и под конец совсем раскиснет, тогда уж…

Заметив, что она чересчур разговорилась, и опасаясь, как бы не опоздать, Доротея поспешила одеться к обеду и пришла даже несколько ранее намеченного срока. В доме мистера Фербратера не бывало скучно, ибо, уподобившись Уайту[61] из Селборна, священник всегда мог порассказать нечто новенькое о своих бессловесных протеже и питомцах, коих всей силою красноречия оберегал от жестокости сельских мальчишек. Совсем недавно его стараниями две красавицы козы стали любимицами всей деревни и разгуливали на свободе, подобно священным животным. Вечер прошел в оживленной беседе, и после чая Доротея обсуждала с мистером Фербратером, каковы могут быть нравы и обычаи существ, беседующих между собой посредством усиков и, быть может, способных созывать парламент и проводить в нем реформы, как вдруг внезапно раздалось какое-то попискивание и все присутствующие удивленно замолчали.

– Генриетта Ноубл, – сказала миссис Фербратер, заметив, что ее сестра растерянно бродит по комнате, заглядывая под столы и кресла. – Что случилось?

– Я потеряла черепаховую коробочку для мятных лепешек. Боюсь, ее куда-то затащил котенок, – ответила миниатюрная старушка, попискивая, как перепуганный зверек.

– Вероятно, это бесценное сокровище, тетушка, – сказал мистер Фербратер, надевая очки и окидывая взглядом ковер.

– Мне подарил ее мистер Ладислав, – ответила мисс Ноубл. – Немецкая коробочка, очень хорошенькая, но всякий раз, как я ее уроню, она ужасно далеко закатывается.

– Ну, если это подарок Ладислава, – многозначительно произнес мистер Фербратер, встал и отправился на поиски. Коробочку обнаружили в конце концов под шифоньеркой, и мисс Ноубл радостно ее схватила, сказав:

– В прошлый раз она была за каминной решеткой.

– Тут задеты тетушкины сердечные дела, – сказал мистер Фербратер, возвращаясь на место и улыбаясь Доротее.

– Тем людям, которые милы ей, миссис Кейсобон, – с чувством произнесла мать священника, – Генриетта Ноубл предана, как собачка. Готова положить себе под голову их башмаки вместо подушки, и сниться ей будут самые сладкие сны.

– Да, если это башмаки мистера Ладислава, – сказала Генриетта Ноубл.

Доротея попыталась улыбнуться. Удивляясь и досадуя, она заметила, что сердце ее судорожно бьется, а все попытки обрести прежнюю живость безуспешны.

Испуганная этой переменой, опасаясь еще как-нибудь себя выдать, она поспешила встать и с нескрываемым беспокойством тихим голосом произнесла:

– Мне пора идти, я устала сегодня.

Мистер Фербратер, чуткий как всегда, тотчас же поднялся и сказал:

– Да, верно. Все эти разговоры, которые вы вели, защищая Лидгейта, исчерпали ваши силы. Напряжение такого рода сказывается после того, как спадет волнение.

Он предложил ей руку и проводил до Лоуик-Мэнора, но Доротея по дороге не сказала ни слова и ничего не ответила, даже когда он пожелал ей доброй ночи.

Ее мучения достигли предела, бороться с ними не хватало сил. Она отпустила Тэнтрип, чуть слышно пробормотав несколько слов, заперла дверь, повернулась к пустой комнате лицом, обхватила голову руками и простонала:

– О, я его любила!

Прошел час; приступы нестерпимой боли лишили ее способности думать. Громким шепотом, прерываемым рыданиями, оплакивала она утраченную веру, крохотное зернышко которой, еще в Риме запавшее в ее душу, она взрастила и взлелеяла; утраченную радость хранить верность и безмолвно даровать любовь человеку, которого никто, кроме нее, не оценил, сладкое и смутное предчувствие надежды, что они встретятся когда-нибудь, словно не разлучались, и проведенные друг без друга годы станут прошлым.

В этот горький час она повторила то, что из века в век под милосердным кровом одиночества делают все страждущие от душевных мук: в боли, в холоде, в усталости она искала облегчения от сокрушавшего ее бестелесного терзания – спускалась ночь, она лежала на холодном и жестком полу и горько плакала, как малый ребенок.

Два образа маячили в ее воображении, и сердце ее разрывалось надвое, как сердце матери[62], которой мнится, будто ее дитя разрублено мечом, и она прижимает к груди кровоточащую половину детского тельца, устремляя полный невыразимого страдания взгляд к той, второй, которую уносит лгунья, никогда не ведавшая мук материнства.

Вот лучезарное милое существо, в которое она так верила, они с полуслова понимали друг друга, их связывало тепло взгляда, улыбки – словно добрый дух утра осенило оно мрачный склеп, где она была обречена отжившей жизни. А сейчас, впервые с полной ясностью все осознав, она протягивала к нему руки, горько плача оттого, что их душевная близость открылась ей в момент прощания: тайну ее сердца ей открыла безнадежность.

И тут же, чуть вдали, но неизменно с ней, следовал за каждым ее шагом Уилл Ладислав, несбывшаяся ее надежда, разоблаченная иллюзия… нет, живой человек, о котором она даже не сожалела, кипя презрением, негодованием, ревнивой гордостью. Гнев ее не мог легко перегореть, вспышки уязвленного самолюбия не давали пламени погаснуть. Зачем он вторгся в ее жизнь, она и без него не была бы пустой и бесцельной. Зачем воскуривал дешевый фимиам и расточал пустые слова ей, по щедрости души неспособной отплатить ему столь же мелкой монетой? Он сознательно ввел ее в заблуждение, в момент прощания стремился убедить, что их чувства в равной степени нераздельны, а ведь свои он уже растратил наполовину. Зачем он к ней приблизился, если его место среди подонков человечества, у которых она ничего не просит, а лишь сожалеет о их низости?

Но под конец ее силы иссякли, смолкли даже приглушенные сетования и стоны, она лишь плакала, лежа на холодном полу, и, продолжая беспомощно всхлипывать, так и уснула.

В тусклый и промозглый рассветный час она пробудилась, не спрашивая себя с недоумением, где она и что с нею случилось, а отчетливо сознавая, что оставлена с глазу на глаз со скорбью. Она встала, закуталась в теплую шаль и опустилась в кресло, где не раз сидела прежде, глядя в окно; она была достаточно крепка и, невзирая на волнение и холод, не расхворалась, а лишь чувствовала некоторую усталость и ломоту в теле. Но пробудилась она совсем другой: внутренний разлад не тяготил ее более, она не старалась уже побороть свое горе, нет, горе примостилось рядом с ней, она не станет гнать его от себя прочь, откроет ему свои мысли. А мысли так и хлынули. Доротее было несвойственно надолго замыкаться в тесной келье собственной беды и, упиваясь ею, думать о судьбах других людей лишь постольку, поскольку они скрестились с ее судьбою.

Она с усердием принялась восстанавливать в памяти вчерашнее утро, перебирая в уме подробности, вдумываясь в их смысл. Разве она была единственной участницей происшествия? Разве оно касалось лишь ее? Она попыталась мысленно связать его с жизнью другой женщины, к которой сама же пришла в надежде сколь возможно разогнать сгустившиеся над нею тучи и принести успокоение в молодую семью. Поддавшись вспышке ревности и гнева, она с омерзением вышла из комнаты, забыв, что явилась туда, движимая состраданием. И Уилл, и Розамонда так низко пали в этот миг в ее глазах, что ей казалось невозможным снизойти когда-нибудь до размышлений о Розамонде. Однако низменное чувство досады, пробуждающее в женщине большую нетерпимость к сопернице, чем к неверному возлюбленному, уже покинуло Доротею, которая со свойственным ей стремлением к справедливости, едва успев немного успокоиться, поспешила взглянуть на дело беспристрастно. Воображение, которое нарисовало ей выпавшие на долю Лидгейта испытания, и навело на мысль, что в его семейной жизни, так же как когда-то в ее замужестве, есть скрытые и явные печали, пробудило в ней сочувствие и жажду действия – так человеку, узнавшему точно все обстоятельства дела, оно представляется совсем иначе, чем в те времена, когда он лишь строил предположения. Ее собственное неисцелимое горе побуждало Доротею не оставаться безучастной.