Итак, современные психологи лишь поравнялись с Платоном. Теперь, вооружившись информацией о бессознательном — сколь бы отталкивающим и пугающим ни казалось зачастую его содержание, — мы должны лучше представлять себе положение древнего человека. По сути, он оставался голым в культурном отношении — в такой степени, что нам это очень трудно вообразить сегодня, — и, следовательно, крайне незащищенным от внутренних угроз. До тех пор, пока человек не покрыл свое несформированное «оно» прочным слоем культуры, его внутренняя жизнь (едва только покинувшая безмятежную животную летаргию), должно быть, кишела архаическими гадами и слепыми чудищами глубин. Быть может, это отчасти объясняет, почему первобытный человек долгое время отождествлял себя с известными ему животными, которыми был окружен: как знать, не вселяло ли в него их присутствие то чувство спокойной уверенности, которое сам он, встав на путь дальнейшего развития, уже успел безоговорочно утратить? В их существовании была некая устойчивость и безмятежность, которой он теперь мог лишь завидовать.
Приступая к истолкованию докультурного состояния человека с точки зрения наших нынешних познаний в области психики, начинаешь понимать, что его выход из животного состояния сопровождали трудности, связанные с теми необычайными качествами, которые и делали сам этот переход возможным и даже — коль скоро он начался — неизбежным. Конечно, куда легче было бы вообразить себе эту промежуточную стадию, если бы мы могли по-прежнему думать о человеке как о всего лишь исключительно умной И ловкой обезьяне, которая все лучше и лучше овладевает понятной и податливой средой.
К сожалению, такое рациональное представление не соответствует ни сохранившимся свидетельствам, ни необходимым выводам, которые надлежит сделать, очистив свой ум от различных культурных наслоений, ставших для нас второй натурой. До того, как человек овладел речью, должно быть, единственным голосом, который он узнавал, было его собственное бессознательное, причем голос этот изъяснялся с ним весьма противоречивыми и путаными образами. Возможно, лишь каким-то тупым упрямством можно объяснить то, что человек все-таки сумел обратить себе на пользу эти коварные способности и преобразовать их.
Пожалуй, наилучшее представление о той ранней стадии могут дать нам австралийские аборигены, которые, когда с ними впервые повстречались европейцы, по своему укладу и образу жизни ближе всего из современников стояли к первобытным людям. Постоянно ощущая присутствие своих духов-предков, старательно следуя их заветам и чтя их наставления, они до сих пор говорят об Алчеринге (что значит «далекое прошлое, похожее на сон»), откуда к ним пришли все их ценные знания. Как замечает Рогейм, во многих австралийских языках есть схожие слова, обозначающие сновидения, мифическое прошлое и предков.
Мне бы хотелось показать, что это отнюдь не просто фигура речи: это отсылка к тому реально существовавшему периоду человеческого развития, когда внутреннее око сновидца порой одерживало верх над бдящим глазом наблюдателя, тем самым помогая человеку освободиться от естественных уз, приковывавших его к непосредственному окружению и текущему моменту. В тот бессловесный период существовало лишь два языка: конкретный язык связанных между собой вещей и событий — и призрачный язык сновидений. До тех пор, пока сновидение не помогло человеку сотворить культуру, оно, наверное, служило ему неким ее неосязаемым заменителем — коварным, обманчивым, вводящим в заблуждение, но в то же время и будоражащим ум.
Наша крайне механизированная западная цивилизация придумала множество ухищрений для того, чтобы ограничить «пространство» сновидений: мы даже расчленяем субъективную жизнь на коллективные механизмы вроде радио и телевидения, позволяя машине творить за нас сны. Но в детстве и отрочестве сны все-таки оказывают на нас сильное воздействие, порой перетекая в явь столь настойчиво, что погруженный в себя подросток может иногда часами бродить «как потерянный», «витая в облаках». Иногда, даже если он ведет себя вполне обычно, он все равно воспринимает явь как просто очень живой сон. На этой стадии взросления индивидуума все его существование может быть заполнено мечтаниями, так что реальная жизнь мало чем отличается по содержанию от сновидений, — хотя, возможно, имеет более прямое отношение к его желаниям (например, сексуального свойства), уже выбравшимся на поверхность сознания. В «далеком прошлом, похожем на сон» это было, наверное, нормальным состоянием человека, еще не способного обращать свои сновидения либо в какие-то коллективные действия, либо в объекты.
Не следует воспринимать эту попытку проникнуть в бессловесное, лишенное общения прошлое человека, как пустые умопостроения. Имеется достаточно данных о том, что в древнейших культурах, сновидения играли главную роль. А. Хэллоуэлл так писал об одном из уцелевших племен американских индейцев-охотников: «Оджибве — это народ, постоянно живущий своими снами... Хотя они отнюдь не путают то, что случается с ними наяву, и то, что происходит во сне, для них оба эти существования неразрывно связаны. Пережитое во сне становится в один ряд с другими образами, живущими в памяти... И оно имеет отнюдь не второстепенное значение: напротив, для этих людей виденное во сне гораздо важнее, нежели события повседневной жизни». Древним народам, которые создавали великие цивилизации: египтянам, вавилонянам, персам и римлянам, — тоже было не чуждо крайне трепетное отношение к сновидениям, хотя они уже не испытывали недостатка в культуре.
В мире снов пространство и время растворяются: близкое и далекое, прошлое и будущее, обыкновенное и чудовищное, возможное и невозможное сплетаются в безнадежно запутанный клубок; удивительными здесь являются порядок, регулярность, предсказуемость, без которых и сон, и «внешний» мир — всего лишь шум и ярость, ничего не значащие. И все же именно благодаря сновидениям человек впервые догадался, что есть еще нечто кроме того, что он видит наяву: что существует незримый мир, заслоненный от его чувств и повседневного опыта, но такой же реальный, как и пища, которую он ест, или рука, которой он хватает.
По-видимому, о том, что мы знаем сегодня благодаря научным данным, полученным с помощью микроскопов, телескопов и рентгеновских лучей, древний человек смутно догадывался благодаря своим снам: а именно, что значительная часть окружающего нас мира в действительности сверхчувственна, и лишь маленький кусочек существования открыт для непосредственного наблюдения. Если бы человек не встречался с драконами и грифонами в своих снах, быть может, он никогда бы не додумался до идеи атома.
В конце концов, перед первобытными людьми, которые научились воспринимать сигналы своего бессознательного, то есть, зажили мудростью предков, отличной от простого инстинкта, открылся путь для дальнейшего развития. Но те же самые демонические силы, не находя себе достаточного выхода, способны были привести лишь к разрушительной деятельности.
На протяжении всей истории очень часто оказывалось, что люди вступали на разрушительный путь: порой это происходило в том самый момент, когда коллективная энергия группы возрастала благодаря умело направленной физической силе. А. Л. Крёбер указывал, что шимпанзе, приходящиеся человеку отдаленными родственниками, если предоставить их самим себе, особенно склонны ко всякому разрушению: «Они очень любят все уничтожать: подобно маленьким детям, выросшим без присмотра, они получают большое удовольствие, ломая, кусая и нарочно разбивая все, что ни подвернется. Принявшись за какую-нибудь вещь, они редко отступаются от своего, пока окончательно не превратят ее в мелкие кусочки.»
Крёбер полагал, что такая наклонность может служить объяснением одному любопытному феномену в человеческой культуре, — а именно, тому, что в обработке камня техника откалывания возникла гораздо раньше, чем техника обтесывания. А я предложил бы встречное толкование: если бы разрушительный импульс был самодостаточен, то его результатом явились бы бесполезные щепки, вроде стружек лесоруба-янки. Однако то обстоятельство, что человек производил орудия, а не просто щепки, доказывает, что человеку свойственно и противоположное стремление, тоже врожденное, и приносящее даже более глубокое — или, во всяком случае, более постоянное — удовлетворение: это созидательный и конструктивный импульс, осознанная тяга к упорядочиванию окружающего мира. Этот принцип и лежит в основе всякого биологического развития, бросая вызов законам энтропии; и ему принадлежит главенствующая роль как в человеческой культуре, так и в целенаправленном развитии.
Этот конструктивный крен заметен уже на самых ранних стадиях взросления. Как показали опыты Арнольда Гезелля, если оставить младенца, еще не умеющего говорить, наедине с кубиками, то он рано или поздно примется водружать их один на другой: это так же верно, как и то, что в другое время он способен яростно расшвырять их по полу. Поэтому мы с полным основанием можем приписать нашим далеким предкам те качества, которые Эрих Фромм сегодня усматривает в сновидении: «Выражение как самых низких и иррациональных, так и высочайших и ценнейших функций нашего сознания».
И все же, наблюдая за человеком в ту далекую эпоху, когда он делал лишь первые твердые шаги в сторону культуры, мы должны допустить, что разрушительные человеческие инстинкты обретали выражение куда легче, чем созидательные побуждения. Именно из-за отсутствия отдушин он, возможно, преодолевал, собственные внутренние блокировки и разочарования припадками ярости, панического страха — столь же свободными от участия разума, что и поведение современных малолетних преступников, которые пребывают в равном неведении относительно дисциплинарных норм и ограничений существующей культуры. Должно быть, приступы беспричинной ярости и неистовства стали известны человеку задолго до того, как началась история. Но, к счастью для наших далеких предков, такие всплески иррационального начала были ограничены их слабостью: человек, в