Опять-таки здесь нам приходится довольствоваться лишь догадками, так как явных свидетельств в их пользу уже никогда не найти. Сегодня генетики могут экспериментально выводить породу животных, близких к предкам современных быков; однако нечего и надеяться, что им удастся проделать нечто похожее с человеком, «выведя» какую-то разновидность наших первобытных предков, и уж тем более — воскресить ту пору, когда из обрядовых действ впервые возник смысл. Хотя переход от жестов и телесных упражнений к танцу и песне, от песни к речи, представляется достаточно правдоподобным объяснением, возможно также, что все три вида деятельности начали развиваться одновременно, а вышеназванная последовательность может указывать лишь на различные темпы их дальнейшего развития.
Тем не менее, возможно, прав Морис Боура, придерживавшийся мнения, что значительное число первобытных танцев, лишенных словесного сопровождения и являющихся полностью самодостаточными и самопоясняющими, говорит о том, что таков был изначальный порядок развития; тем более, что дошедших до нас песен, молитв и обрядов крайне мало, и в них часто используются архаичные, уже не поддающиеся пониманию выражения, что, тем не менее, не лишает их силы.
Короче говоря, суеверия и ритуалы, представлявшиеся более ранним исследователям обрядов — таким, как Джеймс Фрэзер, — результатом ошибочных суждений, не являлись досадными недоразумениями, тормозившими развитие человеческой культуры, а, напротив, служили основой устойчивого общественного порядка и всякой рациональной системы толкований. Само действо было рациональным, а цель его — здравой, пусть даже содержание его таковым не оказывалось. То, что Хейзинга говорит об игре, верно также в отношении ранних попыток человека выражать себя в ритуале: ритуал порождает порядок и является порядком; по сути, он, возможно, является исконной формой того «притворства», которое неотделимо от человеческой культуры вообще: от игры, драмы, церемонии, состязания, — словом, ото всего круга символических действ. К этой древнейшей форме выражения как нельзя лучше подходит афоризм Джамбаттиста Вико, который гласит, что человек способен по-настоящему понять лишь то, что он сам может создать. Ритуал проложил дорогу к постижимому и осмысленному, а в конечном итоге — к любым конструктивным усилиям.
Это основополагающее предназначение ритуала давным-давно разгадал Фридрих Шиллер, хотя, подхватив романтический протест против всяческих традиций и условностей, он определил это предназначение презрительными словами: «То, что всегда было и всегда возвращается, то, что пригождается завтра, потому что пригождалось сегодня: "und die Gewohnheit nennt er seine Amme"[8]. Привычка и в самом деле стала для человека няней. Задолго до того, как навык откалывания и обтесывания камня связал руку и глаз прочной цепочкой рефлексов, надо полагать, ритуал уже установил порядок, сохранил прошлое и удержал этот новонайденный мир в целости. Однако за изобретение ритуала человеку пришлось расплачиваться: появилась тенденция переоценивать установления прошлого, боязнь менять в них что-либо, даже если речь шла о незначительных нововведениях. Так что Шиллер был прав. Привычка сама по себе, как ни парадоксально это звучит, — уже сильнейший из формирующих привычку наркотиков; ритуал же является привычкой, усиленной коллективной формой бытования. После того, как ритуал сделался основой для всех прочих видов порядка, следующим шагом (не считая развития языка) была проекция значительной части побудительного механизма вовне человеческой личности; а этот процесс, возможно, потребовал столь же длительного времени, что и первоначальное преобразование действий в значения.
До сих пор, ясности ради, я говорил о ритуале так, как если бы его можно было толковать как обособленную последовательность коллективных действий; но при этом не следует забывать, что с самого начала действия эти обладали одним особенным качеством: они имели отношение к тому, что было сакральным. Говоря о «священном», я имею виду нечто отрешенное от насущных потребностей простого самосохранения в силу некой важной связи, существующей между живыми и мертвыми. Если ритуал явился самой ранней формой работы, то это была священная работа, а то место, где она совершалась, было священным местом — как правило, располагавшимся возле источника, большого дерева или камня, в пещере или гроте. Люди, особенно опытные в этих священных трудах, со временем стали шаманами, магами, волшебниками, наконец, царями и жрецами — то есть специалистами, отделившимися от остального племени благодаря собственным талантам, благодаря своему дару видеть сны и толковать сны, проникать в порядок ритуала и истолковывать знаки, которые подает природа.
Создание этой обособленной сферы, «царства священного», служившего связующим звеном между зримым и незримым, между временным и вечным, явилось одним из решающих шагов в преображении человека. Надо полагать, с самого начала эти три аспекта ритуала — священное место, священные действия и главные исполнители священного культа — в определенный момент стали одновременно обретать религиозный смысл. Вместе с тем, все три составляющих менялись так медленно, что они сохраняли нить преемственности на фоне многих позднейших изменений, происходивших в окружающей среде или общественном строе. И мы не сумеем до конца понять, какие совокупные силы сделали возможными технологические цивилизации, возникшие в четвертом тысячелетии до н. э., если не рассмотрим этих колоссальных перемен на фоне многовекового существования священных обрядов.
Из сказанного выше следует, что хотя ритуальная дисциплина играла важную, даже основополагающую роль в человеческом развитии, она вне всякого сомнения достигала успеха лишь ценой некоторой потери творческого начала. Следовательно, господство ритуала и всех производных от него форм установлений объясняет как раннее развитие человека, так и крайнюю замедленность этого процесса. Долгое время тормоза оставались гораздо мощнее, чем машина, которую они сдерживали.
Где бы мы ни находили архаического человека, мы видим отнюдь не беззаконное существо, вольное делать что ему хочется, когда хочется и как хочется: скорее, перед нами человек, который в каждый момент своей жизни держится осторожно и осмотрительно, подчиняясь обычаям своего рода, воздавая почтение сверхчеловеческим силам — будь это боги-творцы всего сущего, призраки и демоны, связанные с его незабвенными предками, или же тотемы — священные животные, растения, насекомые или камни. Можно почти не сомневаться (хотя и это тоже остается догадкой) в том, что древний человек отмечал каждую фазу своего развития подобающими обрядами посвящения, то есть, по сути, универсальными церемониями, которые цивилизованный человек перестал совершать лишь недавно — для того, чтобы поспешно состряпать для них замену вроде книжек «Уход за младенцем и кормление» или «Сексуальные проблемы подростков».
Благодаря запретам и ограничениям, а также в силу благочестивых соглашений, древний человек пытался соотносить свою деятельность с окружавшими его незримыми силами, стремясь завладеть частью их могущества, оградиться от их коварства и заручиться их поддержкой (а порой путем волшебства и исторгнуть ее у них). И нигде еще такое осмотрительное поведение не нашло более полного отражения, чем в двух древних установлениях, к которым Фрейд относился с большим подозрением и наивной враждебностью: я имею в виду тотем и табу.
Как указывали Рэдклифф-Браун и Леви-Стросс, понятие тотема, если изучить разнообразные сферы его приложения, обнаруживает многочисленные двусмысленности и противоречия. Впрочем, то же самое относится и к другому важнейшему понятию — городу, — охватывающему множество различных городских функций и социальных потребностей, которые объединяет лишь приблизительно сходное устройство. Связующим элементом между всеми формами тотема являются особые отношения зависимости от некоего священного предмета или силы, которую подобает благоговейно чтить. На первый, поверхностный взгляд представляется, что привязанность определенной группы людей к одному предку-тотему явилась попыткой избежать губительных последствий кровосмешения внутри немногочисленной общины. Поэтому внутри тотема браки запрещались, а половая связь с членами своего тотема, возможно, каралась смертью.
К сожалению, такое объяснение не выдерживает критики. Дело в том, что формальные сексуальные отношения под знаком тотема сосуществовали с обычной семейной жизнью, какая наблюдается и среди многих других биологических видов, даже у птиц. Это указывает на специфически человеческую двойственность (или лучше определить ее как взаимодополняемость?), обособляющую биологическую и культурную сторону жизни. Сложные правила, регулировавшие родственные отношения у «примитивных» народов, а также их табу, свидетельствуют о том, что человек весьма рано одержал верх над своими грубыми биологическими инстинктами и наделил их особой человеческой формой, повинуясь суровым и осознанным приказам высших мозговых центров.
Порядок тотемного родства закреплялся с помощью табу; изначально это полинезийское слово, которое буквально означает «то, что запрещено». Под это понятие подпадают многие стороны жизни, помимо половых связей: табу распространяется на разновидности пищи, особенно мясо тотемных животных, на трупы, на женщин в период менструации, на игру вождя — вроде серфинга, или на определенную территорию. Действительно, любая часть окружающей человека среды окружения в силу какой-то случайной связи с добрыми или злыми силами может оказаться табуированной.
Эти запреты настолько чужды здравому смыслу, что можно только поражаться — как это делал Фрейд — их немыслимой прихотливости, их своенравному неразумию, их суровому осуждению невиннейших поступков. Порой даже начинает казаться — как это казалось Фрейду, — что те достижения, которые совершил человек, сделав свое поведение рациональным, находятся в пропорциональной зависимости от его способности отвергнуть или отбросить все табу. Но подобное суждение было бы опасной ошибкой с еще более опасными последствиями. Так же, как в своем отрицании религии, Фрейд основывался здесь на странном предположении, будто обычаи, никоим образом не помогавшие человеческому развитию, а в иных случаях и явно противостоявшие ему, — тем не менее сохранялись на протяжении долгих веков, не утрачивая своего влияния. Однако от Фрейда ускользнуло то, о чем напомнил нам другой, более внимательный исследователь — Рэдклифф-Браун, говоря обо всех формах ритуала: необходимость проводить разграничения между самим методом и социальной целью. Взывая к священным силам, предписывая страшные кары за нарушение табу, древний человек формировал привычки абсолютного контроля над собственным поведением. Потерю свободы в данном случае на долгое время компенсировали коллективная солидарность и предсказуемый порядок.