Вышло так, что самое неуловимое и ускользающее творение человека до изобретения письменности, чистое дыхание его разума, оказалось наиболее плодотворным из человеческих достижений: от него зависел каждый последующий шаг в человеческой культуре, даже изготовление орудий. Язык не просто открывал двери разума навстречу сознанию, но отчасти и прикрывал дверцу в погреб бессознательного и преграждал путь всяческим призракам и демонам низшего мира, не давая им проникнуть в светлые покои верхних этажей, где воздух постепенно становился все чище. То, что эту огромную внутреннюю трансформацию могли не заметить, а порожденные ею коренные перемены приписать изготовлению орудий, представляется теперь невероятным промахом.
Как справедливо заметил Лесли Уайт, «способность пользоваться символами, прежде всего — в членораздельной речи, является основой и сущностью всякого человеческого поведения. Именно благодаря этому средству возникла культура и начала передаваться из поколения в поколение с первых дней существования человека.» Эта «вселенная дискурса» стала самой ранней созданной человеком моделью вселенной как таковой.
Неизбежно выходит, что лишь путем намеков и несовершенных аналогий можно подобраться, пусть даже в воображении, к тому критическому моменту в развитии человека, когда в высшей степени отвлеченные, но фиксированные сигналы, используемые животными, уступили место вначале гораздо более обширному набору значимых жестов и наконец — сложной упорядоченной речи. Размышляя о ритуале, я старался представить себе, какой могла быть «мысль» до того, как человек сумел облечь ее в слова; но только люди, перенесшие мозговые травмы, имеют хотя бы смутное понятие о подобном опыте, — однако как только они находят слова для его описания, они уже выходят за рамки того доязыкового, дочеловеческого мира.
Дело вовсе не в том, что животный ум свободен от рациональных ассоциаций и накопленных знаний, закрепляющихся благодаря определенным сигналам и соответствующим откликам. Джордж Шаллер рассказывает, что, неожиданно повстречав самца гориллы, он, по-видимому, спас себе жизнь тем, что вспомнил один жест этих обезьян — медленное покачивание головой из стороны в сторону, означающее сигнал прекращения вражды или отказ от общения. Когда Шаллер покачал таким образом головой, горилла убралась прочь.
В действительности, сама природа вымостила путь человеку, когда тот только принялся добираться до смысла вещей, ибо существует некая изначальная семантика, первичная по отношению к любым сигналам и знакам. «Семантика конкретного существования» (назовем ее так) присуща всем языкам и способам истолкования.
Всякое творение, будь то звезда или камень, блоха или рыба, говорит само за себя: для него характерны особая форма, величина и свойства, которые конкретно «символизируют» его; а путем ассоциации эта форма и эти свойства складываются в смысл данной вещи для других высших организмов, которые воспринимают ее. Лев собственным присутствием говорит: «лев» гораздо красноречивее, нежели слово «лев», даже если его громко прокричать; а львиный рык, по сути абстракция, по ассоциации вызывает мысль об угрозе, исходящей от самого хищного животного. Антилопе не нужно никаких слов, чтобы, заслышав эти звуки, пуститься наутек. Животные, свободно передвигающиеся на воле, живут в полном смысла окружении, а от правильного истолкования этих разнообразных конкретных знаков напрямую зависит их физическое выживание. С помощью элементарной системы сигналов: криков, лая, телодвижений — они передают сообщения своим сородичам: «Ешь! Беги! Бейся! Следуй за мной!»
В свифтовской Академии Лагадо в школе языков предлагалось вовсе упразднить слова: в новой «популярной» речи, изобретенной профессорами этой школы, место слов заняли вещи. Как часто бывает в намеренной сатире, это указывает на тот важный факт, что конкретный опыт любого животного, в том числе и человека, «что-то означает» и без вмешательства символов, если только это существо бдительно и отзывчиво. По сути дела, этот свифтовский «символизм вещей» оставил в речи глубокий отпечаток, от которого в состоянии избавиться лишь какой-нибудь специально выдуманный язык, например, математический; ибо это был прежде всего язык мифа, метафоры и графического искусства, а впоследствии и древнего иероглифического письма. Сколь бы ни изощрялись теперь живописцы и скульпторы в абстракции, искусство всегда было наполнено символизмом конкретного.
Символические фигуры — это прежде всего живые фигуры. Царя изображали в виде быка, потому что бык сам по себе наделен такими важными атрибутами, как физическая сила, половая мощь и превосходство. Такой метод символического изображения даже подвергался частичной абстракции, как это отражено в наблюдении Бэкхауса, сделанном в 1843 году и приводимом у Солласа в «Древних охотниках». «Однажды мы заметили женщину, перебиравшую камни: плоские, овальные, шириной дюйма в два, причем испещренные вкривь и вкось красными и синими линиями. Как выяснилось, эти камни изображали отсутствующих друзей, а один из них, крупнее остальных, представлял тучную женщину с острова Флиндерс.»
Такой способ конкретного изображения не изжил себя окончательно. На моем собственном письменном столе лежит множество каменных пресс-папье, которые несут в себе те же примитивные послания из дальних краев, от умерших людей. Пингвин, который, желая выказать свою страсть самке, катит в ее сторону камешек, достаточно преуспел в символизме. Но если бы человеческое общение так и не вышло за рамки конкретных обозначений, то «речь» была бы подобна шахматной игре с настоящими слонами и конями, где для передвижения ладьи понадобилась бы целая армия пешек. Только когда семантика вещей, рассматриваемых отвлеченно, уступила место символическим звукам, разум обрел действенное средство для воспроизведения своего опыта.
Согласно данной точке зрения, для умственного развития человека было крайне важно, что, выйдя из своего прежнего животного состояния, он оказался на неизмеримо более обширной территории, чем любое другое животное: человек был не просто лучше всех наделен способностями воспринимать конкретный мир запоминающихся сочетаний и узнаваемых объектов — минералов, растений, животных и людей; но и все это существовало в поразительном изобилии и разнообразии. Если бы человек изначально получил в удел мир такой же уныло-однообразный, как спальный район многоэтажек, такой же безликий, как автостоянка, такой же безжизненный, как автоматизированная фабрика, — то вряд ли бы он обрел чувственный опыт, достаточно многообразный, для того чтобы удерживать в памяти образы, формировать язык и вырабатывать идеи.
Недавние ценные наблюдения над способами общения среди живущих стаями зверей и птиц показали, что за пропасть отделяет закодированные сообщения этих животных от даже простейших случаев применения человеческого языка. Фон Фриш расшифровал один такой код: ритуальный танец пчел, отличающихся особенно четкой социальной организацией, — даже этот способ настоящего символического общения не поднимается до уровня языка. Животные сигналы становятся бессмысленными, как только отрываются от вызвавшей их ситуации. Более того, эти сигналы проистекают главным образом из прошлого опыта, накопленного данным биологическим видом: они не предвосхищают грядущего опыта и не открывают к нему пути. Как указывает Конрад Лоренц, чтобы восполнить свой скудный «словарь» и набор готовых сообщений, животные научились внимательнее присматриваться к другим животным и «считывать» их намерения по малейшим физиологическим подсказкам — вроде невольной дрожи или запаха секреции.
Должно быть, и человек пребывал приблизительно в таком же состоянии, пока не сумел расширить свой выразительный репертуар (кстати, на самом деле, такие телесные «подсказки» к смыслу до сих пор остаются полезными в человеческом общении, особенно если речь идет о личном эмоциональном состоянии, которое прочитывается по лицу, когда кто-то морщится, хмурится или краснеет). Но человек, как новичок среди приматов, в основном отбросил замороженный словарь инстинктов: собственно, само отсутствие у него заранее сформированных реакций и подвигло его на изобретение новых жестов и звуков, которые применялись бы в незнакомых обстоятельствах и были бы понятны его сородичам.
Здесь опять-таки нежелание человека покорно приспосабливаться, его бунт (как называл это Патрик Геддес), явился побудительным мотивом к изобретательству. Но его усилия сопровождались бесконечными трудностями: пусть даже человек оказался болтливее всех обезьян, однако мускульный контроль, который превращал этот младенческий поток звуков в членораздельную речь, давался очень нелегко.
До возникновения фонетических символов, возможно, образы из сновидений служили чем-то вроде переходного вымышленного языка — единственного символического языка, которым человек владел изначально и который в то же время остался при нем до наших дней, лишь слегка видоизмененный в силу накопленного с тех пор опыта и новых воспоминаний. Но теперь, когда психоаналитики дали нам ключ к символам сновидений и показали, сколь странным и порой намеренно обманчивым образом функционирует этот язык, мы понимаем, что это весьма коварный способ выражения и совершенно невозможный инструмент мысли. Ибо сновидение воспроизводит идеи только в замаскированной форме рассказа, и получается буйный маскарад. Сновидение явилось, пожалуй, первым проблеском смысла, выходившим за рамки чувств; но использовать его в конструктивных целях можно было, лишь загнав в пределы осознанного опыта, с помощью слов и образов.
Итак, рассказывая об успехах человека в области языка, я вынужден возвратиться к двум моментам, о которых уже говорилось выше. Первое: человек испытывал величайшую потребность в форме, желая утвердить собственную освобожденную, уже чисто человеческую, личность; язык же оказался средством куда лучшим, чем любые ухищрения косметики или хирургии, для определения и укрепления этого нового, не-животного «я», и для придания ему более яркого социального характера. И второе: острое удовольствие, даже детская радость от повторения, — одна из ярчайших биологических черт древнего человека, заложила основы для языка и, в неменьшей степени, для ритуала, а ритуал сам по себе оказался чрезвычайно полезен на низшем уровне как универсальная цементирующая основа для общества.