пять или десять миль знаменовали бы период быстрого продвижения. Однако если согласиться с предположением, что орудия впервые начали изготовлять австралопитеки, то тогда скорость этого продвижения окажется втрое ниже, а эффект от «вынужденной избирательности» (согласно которой мозг якобы стал развиваться благодаря изготовлению орудий) оказался бы еще более сомнительным.
Чего недостает этой привычной закоснелой модели — так это тех знаний, той искусности и ловкости, которые человек, в глубокой древности начав исследовать свою среду, передавал из поколения в поколение собственным примером. Возможно, именно его активное собирательство, для которого почти не требуется орудий, может отчасти объяснить, почему они так медленно совершенствовались. Как указывает Дарилл Форд, лучшими вспомогательными (и длительное время — единственными) орудиями человека служили шесты — «для стряхивания плодов на землю, для выманивания крабов или моллюсков из-под камней, для выкапывания подземных тварей».
Вместе с тем, непрерывные исследования и интенсивная эксплуатация небольшой территории, должно быть, благоприятствовали не только пополнению знаний, но и стабильности семейной жизни; а при таких условиях человек, лучше заботясь о потомстве, мог надеяться, что накопленные им знания будут тверже усвоены путем подражания. Дарвина удивила в примитивных народах их изощренная мимикрия: они поразительно точно повторяли новые слова и телодвижения, выказывая необычайную цепкость памяти. По-видимому, эти черты говорят о некой непрерывной преемственности в рамках одного ареала. Поэтому есть основания поддержать гипотезу Карла Сауэра о том, что палеолитический человек являлся главным образом не кочевником, а населявшим одну территорию, привязанным к семье, воспитывавшим детей, оседлым существом; что он по привычке собирал и накапливал все необходимое для жизни, и, как правило, с переменой сезонов передвигался с открытых мест или прерий в леса, с низин долины на склоны гор.
Подобный образ жизни мог бы послужить достаточным объяснением того (если моя изначальная гипотеза верна), что древний человек уделял столько внимания ритуалу и языку. «Историческая традиция, — заметил философ Уайтхед, — передается прямым опытом физической среды обитания», — разумеется, если это окружение остается неизменным и устойчивым. В таких условиях материальные приобретения должны были оставаться незначительными, зато приобретения нематериальные, не оставившие видимых следов, могли быть чрезвычайно важными.
С одной стороны, первоначальный метод человека добывать пропитание собирательством и заготовкой запасов, казалось бы, являл собой безысходно тягостный, тревожный и не имеющий никакого отношения к культуре способ существования. Вместе с тем, он приносил подлинное вознаграждение и оставлял глубокий след в человеческой жизни; ибо, в силу самих условий своего существования, собиратель «прочесывал» свое ближайшее природное окружение гораздо основательнее, чем это делалось потом — вплоть до XIX века. И если он часто сталкивался со скупостью и суровостью природы, то он знал и кое-что о ее разносторонней щедрости, когда средства к жизни удавалось добыть без предварительных замыслов и нередко без особых мускульных усилий.
Собирательство и заготовка запасов шли рука об руку; а некоторые из древнейших находок в пещерах свидетельствуют о том, что первобытный человек хранил там не просто провизию или мертвецов. В пещерах, которые населял пекинский человек, находили камни, попавшие туда из весьма далеких краев, но не имевшие сколько-нибудь явного предназначения. А Леруа-Гуран замечает, что в культурных слоях, относящихся к перигорскому периоду, дважды находили куски свинца: они были отобраны, как и позднейшие простые и драгоценные камни, за их блестящую поверхность и кубическую кристаллическую структуру.
Эти первые попытки покорить окружение (хотя они и выглядят тщетными, если искать их видимых результатов) наложили отпечаток на все последующие достижения в культуре, пусть даже точной связи между ними и нельзя установить. По этому поводу я могу вновь привести слова Оукса Эймса: «Когда мы изучаем хитроумные методы обработки некоторых растений, призванных нарушить однообразие жизни, становится совершенно очевидно, что первобытному человеку открывались свойства съедобных и наркотических растений отнюдь не благодаря случайности. Должно быть, он был зорким наблюдателем, раз постепенно обнаружил процесс брожения, воздействие и местонахождение алкалоидов и токсичных смол, а также додумался обжаривать или прокаливать продукты, чтобы добиться от него желаемого наркотического эффекта или приятного аромата (кофе). Цивилизация чрезвычайно многим обязана брожению и огню». Но прежде чем люди смогли передавать познания с помощью языка, не говоря уже о письменной традиции, — возможно, порой уходило около тысячи лет на то, чтобы закрепить одно-единственное достижение.
Итак, эта подготовительная стадия разведки и собирательства явилась прелюдией к более поздним искусствам сельского хозяйства и обработки металла; такое коллекционирование продолжается и поныне, затрагивая самые разнообразные предметы — от почтовых марок и монет до оружия и костей, книг и живописных полотен. А в качестве венца этого древнейшего проявления человеческой культуры нам пришлось создать особое заведение — музей — для хранения подобных коллекций. Из этого можно было бы сделать вывод, что основы потребительского общества были заложены задолго до появления общества изобилия. Но если пороками собирательского хозяйства были накопительство и скаредность, скрытность и алчность, в более благоприятных условиях оно приносило чудесное чувство облегчения, когда почти все человеческие потребности удовлетворялись немедленно, безо всяких побочных приготовлений и мучительных физических усилий, с которыми сопряжена даже охота.
Возможно, именно с тех далеких времен собирательского хозяйства человечество по сей день преследуют мечты о сверхизобилии, достигаемом без труда — мечты, которые быстро сбываются для тех, кто отправляется собирать ягоды, грибы или цветы. Этих даров леса так много, что их всегда остается в избытке, и можно вернуться за ними вновь. Эти долгие часы, проводимые под лучами солнца, обладают невинным очарованием, поспорить с которым (впрочем, уже не столь невинно) может разве что удовольствие золотоискателя или добытчика алмазов. Эта старая как мир страсть обнаруживается и на более продвинутом уровне. Притягательность гигантских супермаркетов в глазах нынешнего поколения можно частично объяснить тем, что они являют механические подобия стародавнего Эдема — до того мига, пока не приближаешься к кассе.
Однако, подчеркивая, что для древнего человека было важнее находить, нежели делать, и собирать, нежели охотиться, было бы ошибкой утверждать что главным его способом добычи пропитания являлось собирательство, а не охота, как считалось раньше. «Человек по своей природе всеяден, — справедливо напоминает нам Дарилл Форд, — и потому никогда не существовало в чистом виде собирателей колосьев, охотников или рыболовов.» Древний человек никогда не ограничивался одним-единственным источником пищи или одним-единственным образом жизни: он расселился по всей планете и испробовал жизнь в совершенно несхожих условиях, изведав плохое и хорошее, суровый и умеренный климат, ледяную стужу и тропический жар. Его приспособляемость, отказ от специализации, его готовность находить множество решений для какой-то одной проблемы животного существования, — вот был ключ к его спасению.
Отталкиваясь от забот нашей собственной необыкновенно продуктивной — и в то же время чудовищно расточительной и разрушительной — эпохи, мы порой незаслуженно приписываем древнему человеку львиную долю наших собственных алчности и агрессивности. Слишком часто мы высокомерно представляем себе, будто отдельные группки людей раннего каменного века вступали в отчаянную борьбу за выживание, в яростные столкновения с другими, столь же несчастными и дикими, существами. Заметив, что некогда переживший расцвет неандерталец вымер, даже некоторые весьма сведущие антропологи чересчур поспешно сделали вывод, что его истребил homo sapiens, хотя за отсутствием свидетельств они могли бы, по крайней мере, допустить, что виной тому могла оказаться вспышка какой-нибудь новой болезни, вулканическая активность, истощение запасов пищи или же упорная неприспособляемость к каким-то условиям жизни.
Вплоть до сравнительно позднего палеолита почти ничего не указывало на то, что человек мог по крайней мере потягаться с пчелой в переустройстве своего непосредственного окружения, хотя, быть может, у него уже имелся символический дом — вроде норы африканских бушменов, так называемого «верфа», или перекрещенных палок сомалийских племен. Наверное, в этих сооружениях воплотились его самые ранние идеи — прежде чем он сделал первую землянку, или выложил первый глиняный очаг, или стал строить «дома» с двускатной кровлей, прообраз которых был обнаружен в «крышеобразных» рисунках на стенах мадленских пещер.
Однако была одна область помимо языка, где находили применение все те черты, которые я выискивал и оценивал: находки в древних пещерах свидетельствуют о том, что одним из феноменов, которые человек изучал наиболее усердно и использовал совершенно виртуозно, было его собственное тело. Как это было и с даром языков, оно не только являлось самой доступным элементом среды, но и постоянно зачаровывало человека, который охотно экспериментировал с ним, добиваясь коренных, хотя и не всегда здоровых, перемен. Хотя греческий миф и предвосхитил открытие современного психолога, согласно которому в отрочестве человек влюбляется в собственный образ (нарциссизм), древний человек, как ни странно, любил этот образ не ради него самого: он скорее рассматривал его как сырье для собственных особенных «усовершенствований», которые помогли бы ему изменить свою природу и дать выразиться своему другому «я». Можно сказать, человек стремился исправить свой телесный облик раньше, чем он узнал, как он, собственно, выглядит.