Чтобы истребить широко распространенную и хорошо укорененную техническую традицию, понадобилось бы полностью уничтожить ее опору — соответствующую культуру и отдельную личность. Это, собственно, и стало происходить после XVI века, с «изобретением изобретения», наделившим машину той первичностью, прежде принадлежавшей ремесленнику-художнику, которая отныне сводила личность всего лишь к сосчитанным частям, в принципе переносимым на неодушевленный механизм.
По трагичной иронии судьбы, это произошло как раз в то время, когда в распоряжении демократичной техники, сосредоточенной в стенах маленькой мастерской, оказалось достаточно механической энергии, чтобы она могла соперничать с работой мегамашины. С появлением в малом масштабе энергетических машин, способных повысить количественное производство, не разрушая эстетической восприимчивости и не ущемляя личного творческого начала, расцвет искусств, наблюдавшийся в Европе начиная с XIII века, мог бы продолжаться и дальше. Создавалась настоящая политехника, которой было по силам примирить порядок и эффективность мегамашины с творческой инициативой и индивидуальностью художника. Однако всего за несколько веков вся эта система оказалась подорванной новой безличной рыночной экономикой и воскрешением в новом обличье тоталитарной мегамашины.
Многие процессы, относившиеся к различным ремеслам, можно было укоротить, упростить или усовершенствовать с помощью машины — как, например, когда-то усовершенствовали гончарное дело, изобретя гончарный круг. Всякий, кому, как и мне однажды, посчастливилось увидеть за работой старомодного токаря в Чилтерн-Хиллс в Англии, который разрубал топором приготовленное бревно на одинаковые полена, а затем быстро и точно вытачивал из них на своем токарном станке ножки для стула, — знает, что между ручным ремеслом и самой машиной нет никакой врожденной вражды. Напротив: при личном контроле машина или машинный инструмент — настоящая благодать для свободного работника.
В прошлом веке два мыслителя быстро осознали преимущества передовой технологии — с применением малых машин, работающих на эффективной и дешевой электрической энергии, — для восстановления естественного человеческого масштаба, а с ним и коммунального сотрудничества, присущего тесной общине, что к тому же, не уничтожало преимуществ быстрого сообщения и перевозок: ими были Петр Кропоткин и Патрик Геддес. В своем сочинении «Поле, завод и фабрика» Кропоткин обращал внимание на возможности этой новой экономики. Любопытно, что доктор Норберт Винер, чьи научные труды содействовали автоматизации, заново открыл эти возможности двумя поколениями позже, хотя и не знал ничего о предыдущих аналитических работах, написанных Кропоткиным, Геддесом и мною. Но господствующие силы XIX века, в том числе и авторитарный коммунизм Карла Маркса, оставались на стороне крупных организаций, централизованного управления и массового производства: рабочий мыслился не иначе как трудовая единица мегамашины. И потому эти возможности были хотя бы отчасти изучены лишь в современном американском доме с его множеством обогревательных и охладительных приборов, стиральных машин, миксеров, тостеров, кофемолок, кухонных комбайнов, пылесосов и прочего.
Свободе ремесленника-кустаря не суждено было дожить до наших дней, одолев авторитарную экономическую систему, основанную на организации сложных машин, которые не под силу ни купить, ни контролировать ни одному рабочему, и обещающую «надежность» и «изобилие» лишь в обмен на подчинение. Философу А. Н. Уайтхеду[81] удалось разглядеть важность этого кульминационного периода в западной ремесленной традиции лучше, чем большинству историков, и его слова стоит процитировать. «Что касается их индивидуальной свободы, то в Лондоне в 1633 году было больше свободы... чем сегодня в любом промышленном городе мира. Нам не понять общественную историю наших предков, если мы забудем о растущей свободе, которая существовала в городах Англии, Фландрии или в долинах Рейна и Северной Италии. При нашей теперешней системе промышленности такая разновидность свободы теряется. Эта утрата означает, что из человеческой жизни исчезают ценности, имеющие для нее безграничное значение. Индивидуальный темперамент уже не может найти себе различных применений и достичь разнообразных видов удовлетворения в серьезной деятельности. Остаются лишь «железные» условия найма и банальные развлечения в качестве досуга».
Если не считать того, что Уайтхед выбрал в качестве примера XVII век (что, пожалуй, верно для Англии, но слишком поздно для остальной Европы), его характеристика подводит нас к огромному разлому в западной истории, когда демократичная техника оказалась побежденной авторитетом, мощью и массовым успехом — в собственных узких рамках — мегамашины. Но, прежде чем приступать к этой истории и пытаться объяснить себе ее результаты, мы должны рассмотреть ту силу, которая противодействовала мегамашине на протяжении почти двух тысяч лет: это сила «осевых» религий и философий, различные, но вместе с тем родственные друг другу системы ценностей, бросавшие вызов и пытавшиеся сбросить бремя «цивилизации», за счет направления усилий на преобразование не окружающей среды, а индивидуальной души.
С распространением городской цивилизации было накоплено огромное количество технического оборудования и материального богатства; во многих краях жизнь в таких центрах власти предоставляла стимулы, благоприятные условия и прочие возможности, выходившие далеко за рамки архаической деревни. С другой стороны, значительная часть человечества вплоть до нашей эпохи никогда не жила в крупных городах и вовсе не стремилась принимать как некий дар свыше ту жизнь, что там протекала. Сами правящие сословия порой тоже отчасти разделяли недовольство мнимыми преимуществами цивилизации, как это показывают «Диалоги о самоубийстве», которые я уже цитировал выше; богачи либо держали загородные поместья, где они жили время от времени, либо — когда разрушалось все сложное политическое здание — находили там постоянное укрытие, частично восполняя утраченные блага «цивилизации» возвращением к старинным занятиям вроде охоты, рыболовства, садоводства или животноводства.
Что же до массы городских рабочих, то они, должно быть, взирали на собственную мрачную участь (если конечно, вообще осознавали ее) с чувством горького разочарования. Смирившись с разделением труда, они, в силу товарищества и сотрудничества, утратили собственную индивидуальную цельность, не получив взамен ничего равноценного на более высоком общинном уровне. Зрелища могущества, устраивавшиеся мегамашиной, могли развлекать или возвышать их, однако неполноценная жизнь так же удручающа, как и неполноценное питание: в лучшем случае, рабочий был вынужден голодать среди окружавшей его роскоши и с полным основанием чувствовал себя одураченным. Это ощущение разочарованности во всем, что могла предложить жизнь, становится очевидным в ранней месопотамской литературе и с тех пор постоянно выплывает вновь. Суета сует, всё суета, говорит Проповедник[82]. А итог всей этой суеты — в том, что «...люди пустились во многие помыслы»[83]. Так появились первые признаки загнивания «цивилизации».
Исследуя условия, которыми можно было бы объяснить медлительность в расширении сферы действия мегамашины после того, как был совершен первоначальный скачок конструктивной деятельности, — нужно помнить не только об отрицательном воздействии войны: неоднократно наблюдалось и разочарование в самой власти, в материальном богатстве, когда они становились чужды целенаправленному и осмысленному ходу жизни сообщества. Со временем это разочарование коснулось эксплуататоров, точно так же как эксплуатируемых.
Правящие классы постоянно расслабляло то изобилие земных благ и удовольствий, которое они присвоили себе столь беспощадным образом. Слишком многие из этих бесстыдных правителей и их приспешников скатились, по сути, на обезьяний уровень: подобно обезьянам, они захватывали пищу только для себя, даже не думая поделиться ею с другими; словно обезьяны, наиболее могущественные владыки требовали себе больше женщин, чем положено; наконец, как и обезьяны, они постоянно пребывали в состоянии раздраженной агрессии против возможных соперников. Иначе говоря, они совершенно отдалились от своих чисто человеческих качеств, и, в этом смысле, реальный выигрыш во власти и богатстве привел их к мертвой точке, не породив соответствующего умственного богатства.
Приблизительно между 3500 и 600 гг до н. э. физическая скорлупа цивилизации утолщилась; однако находившееся внутри нее существо, которое и изготовило эту скорлупу, ощущало себя все более сдавленным и стесненным, можно даже сказать, что его окутала прямая угроза. Награда за крупномасштабную организацию и механизацию была куда меньшей по сравнению с необходимыми для этого жертвами. Лишь возросшим чувством разочарования можно объяснить народные восстания, которые понемногу начали вспыхивать между IX и VI веками до н. э.; это был бунт внутреннего человека против человека внешнего, духа против оболочки. Поскольку такой бунт не зависел от физического оружия, его не удавалось окончательно подавить кнутом, дубинкой или кандалами; и потому он спокойно угрожал обрушить всю систему власти, основанную на монополии на землю, на рабстве и на пожизненном жестком разделении труда.
Первым ученым, который описал это одновременное движение и понял его значимость, был почти забытый сегодня шотландец, Дж. Стюарт Гленни, призывавший также обратить внимание на указанный пятисотлетний цикл в культуре; а Карл Ясперс и я сам, не сговариваясь, назвали эти новые религии и философии «осевыми» («аксиальными»): этот намеренно двусмысленный термин включает и идею «ценности», как это имеет место в науке аксиологии, и идею центральности