Хотя нам недостает данных, чтобы говорить об этом сколько-нибудь уверенно, теперь мы, пожалуй, можем понять, почему первые эффективные экономящие труд машины возникли не в технически передовых центрах империи, но среди варварских народов, живших на ее окраинах и никогда полностью не разделявших под очарование священных мифов о божественной царской власти: то есть, в Греции и Галлии или в самом Риме после крушения имперской власти.
Андре Вараньяк указывал, что и кельтские, и германские племена упрямо придерживались обычаев демократии и сопротивлялись попыткам римлян навязать им безличные формы своей «механизированной» цивилизации. Он также добавлял, что эти «варварские» народы проявляли недюжинную техническую изобретательность в течение так называемых «темных веков»: действительно, как только мегамашина вновь сломалась, начали появляться новые специализированные машины и специализированные ремесла; и из-за отсутствия излишка людской рабочей силы в Западной Европе все более важную роль играли лошадиная сила и гидроэнергия.
На этой «эотехнической стадии», как я назвал ее в своей книге «Техника и цивилизация», такое распространение свободной энергии явилось куда более значимым вкладом в развитие техники, чем фараоновский способ сосредоточения людских масс. Везде, где быстро текла вода или дул ветер, можно было устанавливать первичные двигатели и обращать на пользу человеку солнечную энергию и вращение земли. Самой крохотной деревушке или маленькому монастырю применение таких машин приносило не меньшую пользу, чем какому-нибудь крупному городу, и прогрессивное использование подобных средств приносило все более ощутимые плоды. Эти новшества в значительной мере способствовали и росту, и последующему процветанию свободных городов, где отныне свободный труд позволял людям объединяться в корпорации и гильдии, практически не зависевшие ни от феодальных, ни от королевских установлений.
Но монастырь, уже самой своей устремленностью в мир иной, имел особые стимулы к развитию механизации. Как указывал Бертран Жиль, монахи стремились избегать ненужного труда, чтобы больше времени и сил посвящать размышлениям и молитвам; и, возможно, добровольное погружение в религиозный ритуал расположило их в пользу механических (повторяющихся и стандартизованных) решений. Хотя сами монахи были приучены к регулярному труду, они с готовностью перекладывали на машины те операции, которые можно было выполнять без особого участия разума. «Благодарную» работу — переписывание и иллюстрирование рукописей, резьбу — они оставляли для себя. А работу «неблагодарную» — обтесывание, перемалывание, распиливание — предоставляли машине. Проявив такую вдумчивую избирательность, они показали свое умственное превосходство над многими нашими современниками, которые предпочитают оба вида работы сваливать на машину, даже если в результате жизнь получается бездумной и бессмысленной.
Чтобы не оставалось никаких сомнений в том, насколько проникла механизация в цистерцианский монастырь, я позволю себе процитировать большой фрагмент из Бертрана Жиля, который, в свою очередь, передает рассказ Миня[92] в его «Patrologia latina» о Бернаре.
«Река проникает на территорию аббатства в той мере, в какой это позволяет стена, служащая заграждением. Она врывается сначала в зерновую мельницу, где падает на тяжелые колеса, перемалывающие зерно, а затем помогает трясти тонкое сито, отсеивающее от муки отруби. Потом вода поступает в следующую постройку и наполняет котел, где монахи нагревают ее для приготовления пива (на тот случай, если лоза не вознаградит труд виноградаря обильным урожаем). Однако на этом река не окончила своей работы: теперь она вливается в сукновальные машины, следующие за мельницей. Она уже потрудилась над приготовлением пищи для братии, а здесь ее долг — потрудиться над их одеждой. Справляется река и с этим, как не отказывается ни от чего, что от нее потребуют. И вот, она попеременно поднимает и опускает тяжелые молоты и молоточки, а вернее, деревянные опоры сукновальных машин. Образуя мощный водоворот и заставляя все эти колеса быстро вращаться, она обильно пенится. Теперь река поступает в сыромятню, где посвящает премного заботы и труда изготовлению необходимых материалов для монашеской обуви; затем она разветвляется на множество ручейков и на своем деловитом пути проходит через разнообразные отделения, повсюду отыскивая тех, кто нуждается в ее услугах для любых целей — будь то для варки, вращения, сокрушения, орошения, омовения или перемалывания, — всегда предлагая свою помощь и ни в чем никогда не отказывая. И наконец, дабы заслужить полнейшую благодарность и не оставить дел без завершения, она уносит мусор и оставляет позади себя чистоту.»
Как не преминул указать Жиль, это отнюдь не единичный показательный пример средневековой технологии: «...большинство ранних аббатств имели обширную систему водоснабжения того же типа», а «...аббатству Фонтене в Бургундии до сих пор принадлежит фабрика — огромное здание с четырьмя помещениями, построенное в конце XII века». На мой взгляд, это лучшее описание эффективного использования энергетической техники применительно именно к тем трудоемким операциям, которые истощают человеческие силы своим однообразием и снижают тонус всего организма. Так, во времена Бернара Клервоского — задолго до пробуждения городской жизни по всей Европе — бенедиктинские монастыри добились целого ряда технических успехов, позволявших сберегать труд для иных целей и бесконечно повышавших общую производительность самих ремесел.
Сколь велико было это освобождение, можно судить хотя бы по числу праздников, которые имел средневековый работник. Даже в отсталых шахтерских общинах вплоть до XVI века больше половины дней считались выходными, а по Европе в целом общее количество праздников, включая воскресенья, доходило до 189 — а это больше, чем насчитывалось празднеств в имперском Риме. Ничто не указывает более красноречиво если не на существование пусть и не материальных благ, то, как минимум, на излишек пищи и человеческой энергии. Современным рационализаторским приспособлениям пока не удалось добиться большего.
В XII веке, с заимствованием персидского изобретения — ветряной мельницы — в тех краях, где люди могли полагаться лишь на такой источник энергии, производительность труда значительно возросла; а уже к XV столетию любой прогрессивный город окружали целые батареи ветряков. Это достижение сопровождалось огромным нравственно-политическим ростом — последовательным уменьшением человеческого рабства и закабаления и, наконец, полным его упразднением во всех передовых промышленных странах Европы.
Первоначальный шаг, сделанный христианством и исламом, — принятие раба как равного члена в духовную общину, — ныне впервые в истории цивилизации увенчался последовательной отменой самого рабства вообще. Главным образом, благодаря техническим успехам, впервые достигнутым усилиями стремившегося к святой жизни монашества, те «невозможные» условия для отмены рабства, которые изложил Аристотель в знаменитом месте своей «Политики», наконец-то осуществились. «Если бы каждое орудие могло выполнять свойственную ему работу само, по данному ему приказанию или даже его предвосхищая, и уподоблялось бы статуям Дедала или треножникам Гефеста, о которых поэт говорит: "сами собою [αυτόµατοι]они приближалися к сонму бессмертных"[93]; если бы ткацкие станки сами ткали, а плектры сами играли на кифаре, тогда и зодчие не нуждались бы в работниках, а господам не нужны были бы рабы.»[94] И вот, воплощение фантазии в жизнь приблизилось.
Благодаря такому сочетанию упорядоченного течения повседневной жизни и технического мастерства, бенедиктинские монастыри благоденствовали: они продавали излишки своей продукции другим заведениям ордена по всей Европе, а кроме того, вкладывали изрядную часть капитала в величественные церкви аббатства и другие постройки, так что их даже принялись проклинать иные более чувствительные христианские души, которые находили, что, отрекшись от частной собственности при вступлении в орден, монахи более чем сполна возместили свое лишение избытком коллективного имущества; со временем это привело к тому, что и стол их стал богаче и обильнее, и напитки они употребляли более утонченные — в том числе дистиллированные жидкости вроде бренди и тех самых ликеров, которые до сих пор носят имена бенедиктинского и картузианского орденов.
При управлении с хозяйственными делами, тот же подход, что некогда понадобился для упорядочивания религиозных обязанностей, оказался пригодным и для любой формы ведения записей и точных измерений. В XII веке эффективный рационализаторский метод, который разработали в монастыре, уже можно было переносить и на различные светские занятия. Ибо бенедиктинцы доказали то, на что много веков спустя укажет английский евангелист Джон Уэсли: а именно, что христианская бережливость, трезвость и правильность должны неизбежно привести к мирскому успеху. Многие из тех обычаев, которые Макс Вебер ошибочно рассматривал как специфические черты кальвинистского протестантизма XVI века[95], в действительности успешно практиковались в стенах средневекового цистерцианского монастыря.
Подведем итоги. Бенедиктинская преданность «труду и молитве» не просто сняла с труда древнее проклятье. Ибо плодотворность такой системы утверждала, равным образом, экономическую ценность методично упорядоченной жизни; и такая мораль не прошла мимо ремесленников и торговцев того времени. Венецианский купец Луиджи Корнаро в своем классическом очерке, посвященном достижению долголетия, писал, что такая правильность и бережливость служат залогом не только плодотворной жизни, но и денежного преуспевания. Эти «протестантские» добродетели намного опередили кальвинизм.