Упорная озабоченность Леонардо нравственными вопросами, касавшимися того нового человека, которым он становился сам и которому он, в свою очередь, помогал сформироваться, — ставит его в стороне от тех, кто ограничивал свое внимание лишь наблюдениями, опытами и уравнениями, не испытывая ни малейшего чувства ответственности за последствия своих занятий. По-видимому, такая чувствительность к социальным последствиям изобретений порождала внутренний конфликт, препятствовавший успеху Леонардо. Однако столь силен был напор и механизации, и войны, что, поддавшись влиянию своего механического демона, Леонардо все-таки изобрел не только подводную лодку, но и сухопутные танки и скорострельные пушки, а также множество других устройств подобного рода. Если бы яркие предчувствия и внутренние борения мучили и всех остальных ученых, вся позднейшая механизация развивалась бы более медленными темпами.
Леонардо гордился своим статусом инженера: он даже составил перечень из полудюжины инженеров классической эпохи — от Каллия Родосского до Каллимаха Афинского (того самого, который умел отливать крупные изваяния в бронзе), — словно для того, чтобы самому себе отвести достойное место в ряду древних мастеров. С чувством истории, утраченным инженерами позднейших времен, он рылся в анналах античности в поисках каких-нибудь ценных подсказок от греческих и римских инженеров. Леонардо даже ссылался на тот факт (к нашему нынешнему изумлению), что египтяне, эфиопы и арабы пользовались древним ассирийским способом надувать меха, чтобы переправлять верблюдов и воинов по воде при форсировании рек; кроме того, он одобрительно высказывался о строительстве непотопляемых лодок для перебрасывания войск, тоже по древнеассирийскому образцу.
В своем интересе к войне Леонардо был не одинок; многочисленная группа чрезвычайно изобретательных умов Италии, Франции и Германии посвятившая себя военному инженерному делу. Непосредственными услугами этих ученых мужей — пусть и не целиком их изобретательскими дарованиями — пользовался целый ряд абсолютных монархов, которые воспроизводили в миниатюре могущество и честолюбие более древних властителей-единодержцев. Эти талантливые инженеры сооружали каналы со шлюзами и различные укрепления; они изобрели суда на гребных колесах, водолазный колокол, ветряную турбину. Еще до Леонардо Фонтана изобрел велосипед и военный танк (1420), а Конрад Кайезер фон Эйхштедт — водолазный костюм (1405) и адскую машину.
Не стоит удивляться, что спрос на подобные изобретения определяли отнюдь не сельское хозяйство и ремесленная промышленность; стимулом к изобретениям, а то и прямой практической поддержкой, послужил социо-технический комплекс власти, породивший и предыдущие мегамашины: абсолютизм и война.
Кроме того, Леонардо был знаком со старинным немецким способом приготовления отравляющего газа (из перьев, реальгара[107] и серы) для удушения вражеских гарнизонов: это мрачное изобретение XV века — предшественник первого массового применения отравляющих газов уже в XX веке все теми же немцами. Подобно другим военным инженерам своей эпохи, Леонардо вынашивал идею броненосных танков, передвигавшихся с помощью ручных рычагов, а также — идею вращающихся кос, которые двигались впереди запряженной лошадьми колесницы и скашивали врагов, словно траву.
Мы начинаем понимать, сколь глубоко стал вновь укореняться в современном мышлении давний миф о неограниченной власти, когда наблюдаем, как Леонардо — этот великодушный и гуманный мыслитель, нежный душою, покупавший на рыночной площади птиц в клетках, чтобы выпустить их на волю, — оставил живопись и отдал столько умственной энергии военным изобретениям и разрушительным фантазиям. Сосредоточив свои великолепные технические таланты на сельском хозяйстве, он смог бы совершить в этой области механический переворот, сравнимый с тем, что действительно начался с его изобретением челнока для автоматического ткацкого станка.
Вопреки чрезмерно оптимистичным пророкам XIX века, приравнивавшим механические изобретения к усовершенствованию человечества, мечты Леонардо омрачались осознанием чудовищной человеческой жестокости и предвидением коварных злодеяний, для совершения которых и предназначались некоторые из придуманных им самим военных орудий. В его снах эти ужасы смешивались с ожидаемыми чудесами, как, например, в следующем пророчестве: «Людям будет казаться, что небеса грозят им новой погибелью, и пламя, нисходящее сверху, словно обратит в бегство, в ужасе спасаясь; они услышат, как существа различного рода разговаривают на человеческом языке; они разбегутся по разным сторонам света, не двигаясь с места; и посреди тьмы узрят сверкающий свет. О дивное человечество! Что за безумие обуяло тебя!»
От туманных и двусмысленных прорицаний современника Леонардо, Нострадамуса, можно легко отмахнуться, но сам Леонардо доверил бумаге куда более удивительные предсказания касательно того мира, который в конце концов породят наука и механизация. В своих записях о некромантии он беспощадно критиковал людей, в ту пору всерьез рассуждавших о каких-то «незримых существах», якобы наделенных фантастической могучей способностью преобразовывать современный мир. Многие из этих фантазий представляли собой всего лишь ранние бессознательные проекции природных сил, которые позднее обрели конкретную форму; и никто не описывал последствия таковых сил более резко, чем Леонардо, хотя он и вовсе отрицал их существование.
Если верить утверждениям некромантов, писал Леонардо, то «...нет на земле ничего, что обладало бы такой способностью навредить или сделать добро человеку... Будь это правдой... можно было бы возмутить безмятежную ясность воздуха и окрасить ее в сумрачные цвета ночи, вызвать разгул стихий и сотворить бури ужасающими раскатами грома и вспышками молний, прорывающихся сквозь тьму, яростным ураганом обрушить высокие дома и выкорчевать леса, сбросить их на войска и опрокинуть врагов, и — даже страшнее — учинить разрушительные бури, чтобы тем самым лишить земледельца награды за его труды. Ибо какой иной способ ведения войны может навлечь на врага больший вред, как не тот, что отнимет у него весь урожай? Какая морская битва сравнится с яростной схваткой повелителя ветров, вызывающего губительные бури, которые способны потопить любой флот? Поистине, властелин таких непобедимых сил, сделается повелителем всех народов, и ни одно человеческое умение не сумеет противостоять его разрушительной мощи. Недоступные сокровища, драгоценности, сокрытые во чреве земли, откроются ему; и ни один затвор, ни одна крепость, сколь бы прочными они ни казались, не спасут никого от воли такого некроманта. Он велит перенести себя по воздуху с Востока на Запад, а затем по всем дальним концам вселенной. Но к чему я говорю все это, добавляя пример за примером? Разве есть еще хоть что-то, невозможное для такого сведущего в механике искусника? Почти ничего — кроме избавления от смерти.»
Что же сегодня, в свете истории, более поразительно: сами эти чистейшие фантазии, выплеснувшиеся из глубин бессознательного без всяких подсказок со стороны истории или тогдашнего опыта, или Леонардово истолкование тех последствий для человечества, которые вытекают из уверений некромантов, если в них есть хоть доля правды? Этот первый отклик ясно предвосхитил в обличье сна то, что спустя века стало чудовищной действительностью: столь мощный контроль над силами природы, что его достаточно для полного уничтожения всего живого на земле. Надо отдать должное Леонардо, он предчувствовал — почти за пять столетий! — смысл этих страшных видений. Он предвидел, чем может обернуться безграничная власть, окажись она в руках непрозревших и неперерожденных людей, предвидел так же явственно, как уже в реальности наблюдал Генри Адаме накануне ее достижения.
Выражая отношение к такой некромантской мечте, Леонардо допустил только одну ошибку: он счел, что эта мечта беспочвенна, «... ибо не существует тех бестелесных сущностей, о которых твердит некромантия». Он не мог предположить даже теоретическую вероятность подобного — слишком уж далека от возможного была на его взгляд, некромантская мечта, чтобы предвидеть, что спустя века наука обнаружит эти «бестелесные сущности» в сердцевине столь же невидимого атома. Когда же роковое открытие было сделано, все остальные звенья в цепочке рассуждений Леонардо оказались здравыми обоснованиями.
Я отнюдь не одинок в таком истолковании зловещих предсказаний Леонардо: да и сам Леонардо не был одинок, как указал сэр Кеннет Кларк[108]. Кларк видит в рисунках Леонардо, изображающих потоп, предвестие космической катастрофы, которую он связывает с другими апокалиптическими размышлениями, появившимися около 1500 года и навеявшими Дюреру сон о сходном космическом бедствии, который тот изобразил на рисунке, датированном 1525 годом. Эти сновидения оказались даже более важными, чем деформированные образы и лопнувшая пустота многих произведений современной живописи: ведь последние, не являясь пророческими предчувствиями, едва ли многим ценнее непосредственно запечатленных наблюдений физических руин и нарушенных умственных состояний. И замыслы Леонардо, и его тревоги проливают свет на то, что произошло много позднее.
В течение четырех следующих столетий видения ужаса, о которых писал Леонардо в своих личных дневниках, по-видимому, не давали о себе знать: их заслонял заметный и очевидный рост упорядоченных научных толкований и конструктивных технических достижений. Люди — по крайней мере, наиболее благополучные сословия промышленников, численность и влияние которых продолжали расти, набирая силу в противовес прежним феодальным и клерикальным владениям, — поверили в то, что выгода от науки и механизации перевесит их собственные недостатки. И, разумеется, тысячи новых изобретений и ощутимых улучшений подтверждали многие из этих надежд.
Однако при ближайшем рассмотрении общественные результаты были куда тревожнее, чем хотели бы признать пророки механического прогресса. Уже с начала XV века изуродованные пейзажи, оскверненные реки, загрязненный воздух, перенаселенные грязные трущобы, эпидемии заразных болезней, беспощадное искоренение старинных ремесел, разрушение ценных памятников архитектуры и истории, — все эти потери уравновешивали приобретения. Многие из появившихся зол оправдывались уже в трактате Агриколы о горном деле — «De re metallica»