ческой конкуренции, встроенной в более широкую плюралистскую теорию возвышения Европы. Манн датирует начало бурного развития Европы XII в. Взаимосвязь капитализма, нововременного государства и нововременной системы государств прослеживается им на трех этапах, которые рассматриваются как элементы постепенного процесса: 800-1155, 1155–1477 и 1477–1760 гг. – последний год маркирует возникновение нововременной системы государств.
Зачатки капитализма Манн обнаруживает уже на первом этапе. «Безголовая» структура феодальной политической власти создает возможности для ориентированного на прибыль экономического поведения[89]. Оживление городов и возобновление торговли на большие расстояния соединились с технологическими новациями, интенсивным сельским хозяйством и общей миротворческой рамкой христианства. Источники и взаимосвязи этих сетей сил, запустивших «европейское чудо, были гигантскими сцеплениями случайностей» [Mann. 1986. Р. 505]. Считается, что только христианство было необходимым условием, отличающим Европу от соперничающих с ней цивилизаций [Ibid.].
На втором этапе дальнейшее развитие было обусловлено двумя дополнительными случайностями – одной внутренней и одной внешней. Во внутреннем плане экологические (плодородие почвы) и геокоммерческие (навигационные возможности в зоне Атлантики и Балтики) факторы обеспечили интенсификацию сельского хозяйства и коммерческую экспансию. В то же время развитие «координационных государств» (территориальных федераций, которые согласовывали интересы могущественных социальных групп) шло вместе с ростом внутриевропейского геополитического давления и «Военной революцией», что запустило процесс перехода от феодальной политической фрагментации к многогосударственной системе. «К 1477 г. эти сети сил приобрели свой нововременной облик, став многогосударственной капиталистической цивилизацией» [Mann. 1986. Р. 510]. Во внешнем плане ислам заблокировал экспансию на Восток, завоевав Константинополь (1453 г.), что стало концом православного христианства. Закрытие Востока и возможности, предоставленные Западом, способствовали тому, что силы устремились к Атлантике. «Двумя важнейшими условиями этого стала политическая блокада на Востоке и сельскохозяйственные и торговые возможности Запада» [Ibid.].
Третий этап характеризовался быстрой интенсификацией военной конкуренции, которая запустила рост военных расходов, создание новых модусов финансовой политики и управления, а также распространение «органического государства». Политические образования, которым не удалось выдержать военную конкуренцию, были уничтожены. Хотя Манн признает различие между французским абсолютизмом и британской конституционной монархией после Славной революции, он все равно помещает их в одну идеально-типическую рубрику «органичного государства». Абсолютистские режимы, вроде Франции, были «мобилизированными государствами», которые пользовались «деспотической властью» над «гражданским обществом», а также располагали «определенной финансовой и людской автономией» на той территории, которая была богата людскими ресурсами, но бедна в экономическом отношении [Mann. 1986. Р. 437]. Конституционные режимы, вроде Англии и Голландии, были «фискальными государствами» с незначительной деспотической властью, но с сильной «инфраструктурной властью», реализующейся на территориях бедных людскими ресурсами, но богатых экономически. Однако Манн, не углубляясь в различия этих режимов, в конечном счете объединяет их в одну категорию, которая подчинена одному и тому же конкурентному давлению, вызывавшему тождественные государственные реакции[90]. Он приходит к выводу, что «рост нововременного государства в финансовом отношении объясняется прежде всего не внутренними факторами, а геополитическими силовыми отношениями» [Mann. 1986. Р. 490]. Завершение этого общесистемного процесса датируется периодом XVII–XVIII вв.
Однако при более внимательном рассмотрении модели геополитической конкуренции вскрывается целая цепочка теоретических проблем и исторических неточностей. Эти несообразности обнаруживаются тогда, когда мы (1) ставим под вопрос «данность» системы множества государств и, соответственно, отсутствие теории происхождения европейского политического плюриверсума; (2) обнаруживаем отсутствие социальной теории войны; (3) соотносим универсальные следствия геополитической конкуренции с весьма различными в институциональном отношении формами политических сообществ Позднего Средневековья; (4) оспариваем объяснения успеха или провала этих трансформаций в различных регионах; (5) ставим под вопрос определение политического Нового времени в этих объяснениях; (6) поднимаем вопрос о роли капитализма.
Мы видели, что эта модель исходит из уже наличного множества политических образований в позднесредневековой и ранненововременной Европе (см., например: [Reinhard. 1996b. R 18]). Этот геополитический плюриверсум принимается всеми, за исключением Томаса Эртмана[91], как данность. Хотя этот плюриверсум, конечно, нельзя «считать» с наличных общественных отношений собственности в той или иной точке времени и пространства, я показал, как геополитическую фрагментацию можно понять в качестве результата классовых конфликтов, которые раздирали последнюю общеевропейскую империю. Поэтому геополитическая множественность была не естественным, географическим, этническим или культурным феноменом, а итогом классового конфликта.
В модели геополитической конкуренции, которая постоянно апеллирует к примату военного соперничества, в то же время отсутствует социальная теория войны. Считается, что военная, фискальная и институциональная централизация проистекает просто из постоянного геополитического давления. Затем внимание смещается к тому, как властные элиты реагировали на это давление путем перестройки внутренних техник извлечения средств, военной мобилизации и институциональной рационализации. Однако, если каждый правитель был вынужден реагировать на внешнее давление, кто и на каком основании вообще запустил этот процесс? Другими словами, труды по геополитической конкуренции не объясняют, почему простой факт территориального соседства необходимым образом вызывает конкуренцию. Это не вопрос исторического описания геополитического конфликта, а вопрос причинно-следственного объяснения. Если сказать еще более радикально, этой модели не удается объяснить, почему ранненововременные политические образования были экспансионистскими.
Это весьма поразительное отсутствие социальной теории войны приводит к двум методологическим дилеммам. В социально-центрированных описаниях первичный стимул выносится вовне и приписывается международным силам; напротив, в системно-центрированных теориях он приписывается натурализованной конкурентной межгосударственной системе. Однако простое географическое соседство политических образований само по себе не способно объяснить, почему межгосударственные отношения периода Позднего Средневековья и раннего Нового времени были настолько воинственными, если только мы не примем в качестве предпосылки сомнительное с антропологической точки зрения представление о человеке как естественном максимизаторе власти или же психологическую модель рационального выбора, в которой минимизация риска создает неизбежную дилемму безопасности. В этих дилеммах воспроизводится социологическая бедность реалистичного мышления и антиисторические абстракции системоцентрированных неореалистских теорий. Неприемлемое гипостази-рование системного давление требует поэтому рамки анализа, которая оказалась бы достаточно широкой для понимания «внешних» факторов как внутренних для самой системы. Также требуется перейти к пониманию системы не как абстрактного «третьего образа» [Waltz. 1959], действующего в своей собственной логике поверх и по ту сторону от слагающих ее акторов, а как внутренне связанной с «генеративной структурой», которая объясняет частоту войн. Мы должны восстановить связь социального содержания войны с общественными отношениями собственности, которые сделали ее необходимой стратегией воспроизводства докапиталистических правящих классов: геополитическое накопление[92]. Другими словами, нам нужно денатурализовать и деконструировать позднесредневековые и ранненововременные «государства», представив их в виде географически распределенных членов общеевропейского правящего класса, борющихся за источники доходов.
Хотя война была всеобщим явлением, реакции на нее таковыми не являлись. То есть реакции разных государств на военное давление невозможно вывести из геополитических факторов – их следует объяснять со ссылкой на особые внутренние социальные условия и на хронологию обострения военной угрозы. Как правило, чистой логике международного соперничества не удается не только объяснить разницу в развитии немонархических государственных форм [Spruyt. 1994b; Korner. 1995а. Р. 394–395], но и раскрыть различия в развитии господствующих западных монархий – Франции, Испании и Англии. С этой точки зрения сложно объяснить не только то, почему некоторые феодальные монархии стали территориальными монархиями, тогда как другие не стали, но еще сложнее объяснить, почему некоторые европейские политические сообщества – города-государства, союзы городов, Империя, государство-церковь, торговые республики, аристократические республики и крестьянские республики – сохранялись в зарождавшейся межгосударственной системе, хотя зачастую опирались на гораздо меньшие территории и население. «А это в свою очередь наталкивает на мысль, что эти альтернативные формы государства обладали реальной силой и способностью к модернизации, которые позволяли выживать структурам, кажущимся архаичными» [Korner. 1995а. Р. 394]. Иными словами, нам нужно объяснить не только успех территориальных монархий, но и альтернативные государственные формы или же их провалы. В частности, мы должны соотнести успехи, различия и «исчезновение» с социальным и политическим многообразием. Крайне разнообразный политический ландшафт позднесредневековой Европы формировал не «естественное поле отбора», понимаемое в неоэволюционном смысле, в котором большие конфликтные единицы должны были бы подчинять себе меньшие или же вынуждать их к принятию близкого им социально-политического режима, а смешанную динамическую систему, в которой главные причины выживания, трансформации или упадка следует искать в связи между внутренним извлечением доходов и производительностью, то есть в классовых отношениях