Рассуждая аналитически, я показал, что, если феодализм предполагает децентрализованное, персонализированное правление сеньоров, создающее раздробленный суверенитет средневекового «государства», а абсолютизм – более централизованное, но все еще персонализированное правление династий, капитализм предполагает централизованное и деперсонализированное правление нововременного государства. Поскольку в капиталистических обществах власть правящего класса основана на частной собственности и контроле над средствами производства, «государству» больше не нужно напрямую вмешиваться в процессы производства и извлечения прибавочной стоимости.
Его главная функция ограничивается внутренней поддержкой и внешней защитой режима частной собственности. Это требует правового сопровождения того, что теперь становится гражданскими договорами, заключаемыми свободными и равными в политическом (хотя и не экономическом) отношении гражданами, подчиненными гражданскому праву. А это, в свою очередь, требует государственной монополии на средства насилия, которая обеспечивает развитие «непредвзятой» государственной бюрократии. Политическая власть и особенно монополия на средства насилия сводятся теперь к деприватизированному государству, которое стоит над обществом и над экономикой. Хотя этим, конечно, историческая роль нововременного государства не исчерпывается, отношения капиталистической собственности позволяют осуществить разделение непринудительной «экономической экономики» и чисто «политического государства». Но поскольку капитализм не завязан на логику внутреннего политического накопления, мы могли бы ожидать того, что он приведет к упадку внешнего геополитического накопления, которое определяло задаваемое войнами международное поведение феодальной и абсолютистской эпох.
Находит ли это рассуждение эмпирическое подкрепление в истории внешней политики послереволюционной Англии? Prima facie[220], кажется, что история противоречит этому тезису. Британия принимала непосредственное участие во всех крупных войнах XVIII в.: в Девятилетней войне (1688–1697 гг.), Войне за испанское наследство (1702–1713 гг.), «Войне из-за уха Дженкинса» и Войне за австрийское наследство (1729–1748), Семилетней войне (1756–1763) и Американской войне за независимость (1775–1783), а также в конфликтах, связанных с революционной Францией и Наполеоном. Однако роль Британии, ее стратегия и цели в европейской политике претерпели решающее изменение в результате нового внутринационального устройства. «Почти три века (примерно с 1650 по 1920 г.) Великобритания располагала своей собственной, в высшей степени специфичной системой национальной безопасности» – политикой открытого моря (blue-water policy) [Baugh. 1988. Р. 33; Baugh. 1998]. Как она была образована и как влияла на европейскую политику? В конце XVII в. британский суверенитет определялся уже не королем, а парламентом. Новая установка Британии по отношению к Европе основывалась на разведении внешней политики и династических интересов, что было обеспечено правом парламента (гарантированным Актом об устроении 1701 г.) ограничивать, формулировать и даже определять британскую внешнюю политику [Zollberg. 1980. Р. 74; Black. 1991. Р. 13–20, 43–58][221]. После этих конституционных изменений Британская внешняя политика уже не велась на основе исключительно династических интересов, как это формулировалось в Kabinettpolitik, но все больше ориентировалась на «национальный интерес», определяемый владетельными классами в парламенте. Это было всемирно-историческое новшество.Новым фактором, определяющим готовность Британии вести войну, стало налогообложение и особенно поземельный налог, посредством которого землевладельческие и коммерческие классы облагали налогом самих себя.
Личный союз Объединенных провинций с Ганновером, породнивший германские наследственные земли с Британскими островами, рассматривался и тори, и вигами в качестве опасного континентального наследия, вызвав громкие споры в парламенте [McKay, Scott. 1983. Р. 104; Black. 1991. Р. 31–42]. Интересы ганноверских монархов как электоров снова и снова сталкивались с интересами изменчивого парламентского большинства.
Большая часть споров о войне и дипломатии в Британии XVIII в. относилась к примирению династических или личных интересов монарха Вильгельма III, заботящегося о балансе сил в Европе – а также стремлений двух первых ганноверцев защитить свой любимый электорат, – и более широко определяемого государственного интереса. Такие споры случались только потому, что представители нации, как и Корона, в определенной мере осуществляли контроль над британскими вооруженными силами [Brewer. 1989. Р. 43].
Хотя Ганноверская династия по-прежнему была вплетена в абсолютистскую территориальную игру междинастических отношений, парламент стремился детерриториализировать британскую политику на континенте [Sheehan. 1988. Р. 28; Schroeder. 1994b. Р. 136; Duchhardt. 1995. S. 182–183][222]. Кроме того, в послереволюционной внешней политике следовало избегать союзов с католическими державами, особенно с Испанией и Францией, поскольку такие союзы угрожали внутренним социально-политическим структурам, особенно власти парламента. Нужно было во что бы то ни стало избежать возрождения династического порядка. В силу этих обстоятельств внешняя политика должна была по возможности уклоняться от континентальных проблем.
Впервые новая британская установка обнаружила себя в Девятилетней войне (1688–1697 гг.), когда послереволюционное конституциональное соглашение и систему протестантского престолонаследия следовало испытать в борьбе против Бурбонов, которые поддерживали реставрацию Стюартов [Sheehan. 1988. Р. 30; Duchhardt. 1989а. S. 33]. Способность Британии вести войну против абсолютистской Франции определялась поддержанным парламентом созданием нововременной финансовой системы, опирающейся на Национальный долг и Банк Англии. Войны теперь финансировались не из «частной» военной казны династического правителя, а надежной кредитной системой. Она была способна лучше обеспечивать сбор средств, поскольку государственные долги гарантировались парламентом [Parker. 1996. Р. 217–221]. Инвестирование в подобные займы привело к тому, что британские владетельные классы были объединены военными усилиями Британии, что создало определенную общность целей. Надежность кредитов гарантировалась самообложением капиталистических классов, представленных в парламенте. «В период Девятилетней войны коммерческие и землевладельческие классы, представленные в парламенте, смогли удвоить доходы страны, впервые в истории эффективно обложив налогом свое собственное состояние» [МасКау, Scott. 1983. Р. 46].
Неравномерное развитие разных комплексов государства/ общества в Европе раннего Нового времени означало, что, пока континентальные государства продолжали действовать в рамках абсолютистских режимов внутринационального извлечения налогов и внешних династических стратегий геополитического накопления, Англия разработала двойную внешнеполитическую стратегию [Black. 1991. Р. 85–86; Duchhardt. 1997. S. 302]. И если на море она по-прежнему поддерживала свою агрессивную политику «открытого моря», стимулируемую расширяющейся капиталистической торговлей, которая финансировала военно-морские предприятия, на континенте Британия взяла на себя роль регулятора (balancer) европейского пятидержавия [Van der Pijl. 1998. Р. 86] и отказалась от непосредственных территориальных претензий после Утрехтского мира.
Война в стратегии «открытого моря» была технически прогрессивной войной, делающий акцент на экономическое давление. Военной мощи континентальных держав противостояли морские навыки, лучшее вооружение, избыток денег и ресурсов или же доступ к ресурсам. Все это можно было получить благодаря национальной промышленности и морской торговле (Daniel Baugh, цит. в: [Brewer. 1989. Р 257]).
Пока главные европейские державы оставались династическими государствами, основанными на докапиталистических режимах собственности, Британия была зажата рамками враждебного мира, состоящего из государств, занятых политическим накоплением. Это объясняет, почему борьба Британии с Испанией и Францией на море сохранила свой военно-меркантилистский характер. Напротив, Утрехт продемонстрировал не только достижение Британией статуса великой державы, но и ее желание и способность регулировать европейские отношения на основе принципа активного уравновешивания, пусть и осуществляющегося на старом территориальном базисе (то есть через континентальное хищническое равновесие). Британские мирные планы существенно отличались от более ранних схем (противоположную точку зрения (см.: [Holsti. 1991. Р. 80]). Ее стратегия заключалась в сдерживании Франции посредством привязки ее военных сил к континентальным конфликтам и разгрому флота Франции на море превосходящими британскими силами. Хотя Франция была «естественным врагом» Британии из-за ее военной силы, географического положения и доступа к океанам, переговоры по заключению двустороннего сепаратного англофранцузского мира в 1713 г., который, к большому неудовольствию Австрии, позволил Франции остаться вполне жизнеспособной державой, были вписаны в логику уравновешивания. Уничтожение Франции установило бы гегемонию Австрии над всем континентом. Значимым моментом является то, что единственными территориальными приобретениями Британии, полученными по Утрехтскому договору, были стратегические пункты – Гибралтар и Менорка, тогда как получение торговых позиций и коммерческих морских прав, таких как asiento[223], было главным моментом ее мирной повестки [Rosenberg. 1994. R 38–43; Schroeder. 1994b. R 142]. Территориальные приобретения на континенте – если исключить стратегические пункты, которые позволяли осуществлять влияние на главные торговые пути Европы, – имели малое значение для торговой нации [Baugh. 1989. R 46]. Прямое военное вмешательство Британии на континент было существенно ограничено после 1713 г. и свелось практически к нулю после Семилетней войны, которая позволила Британии стать гегемонной морской державой. В то же самое время Ф