ридрих Великий получил серьезные субсидии от Британии, что гарантировало сохранение Пруссии. Америка на самом деле была завоевана в Германии. Показательно то, что в семи англо-французских войнах между 1689 г. и 1815 г. Британия проиграла только в одной, в войне за независимость США, то есть в единственном конфликте, в котором она не смогла сформировать континентальный антифранцузский альянс.
После 1713 г. британская внешняя политика руководствовалась уже не принципом «естественных врагов» – «Старой системой», которая объединяла Англию, Голландскую республику и Австрию против Франции, – а подвижной логикой быстро меняющихся коалиций, в результате которой на континенте Англию стали называть «коварным Альбионом»[224]. Это прозвище появилось, главным образом, вследствие неспособности династий понять природу постдинастической внешней политики и активного уравновешивания сил в контексте преимущественно династической системы государств. Новая идея состояла в том, что следует останавливать военные действия, как только более слабый союзник (например Пруссия) восстановился, а не стремиться к уничтожению общего врага. Как объясняет Шихэн, это была политика достижения минимальных целей, а не максимальных целей династических коалиций [Sheehan. 1996. Р. 64]. Выбирая партнеров на континенте как союзников против Франции, Британия логично пришла к союзу с теми сухопутными державами, которые не имели морских амбиций, то есть с Австрией, Пруссией и Россией. Вальпол задушил единственное поползновение Австрии в этом направлении – австрийскую Остендскую компанию, взамен признав австрийскую Прагматическую санкцию. Развитие Пруссией небольшого порта Эмден стало сигналом тревоги для лондонского торгового сообщества. Господство России как торговой державы на Балтике значило для парламента больше, чем ее обширные территориальные приобретения в Сибири. В 1730-х годах возможным оказалось даже rapprochement[225] с Францией, когда стало ясно, что Австрия снова может стать гегемоном европейской политики. «Если перефразировать изречение Пальмерстона, хотя у того, кто держит весы, нет постоянных друзей, нет у него и постоянных врагов; его единственный устойчивый интерес – поддерживать само равновесие сил» [Morgenthau. 1985. Р. 214]. Однако уравновешивать надо было не нововременные, а династические государства. Это объясняет, почему баланс сил не был реализован в форме автоматической «невидимой руки», напоминающей идею Адама Смита о саморегуляции рынка (что показывает Розенберг [Rosenberg. 1994. Р. 139]). Равновесием манипулировал структурно привилегированный и сознающий свою роль регулятор весов, то есть рука Британии, которая держала их чашки[226].
Это означало, что в XVIII в. в Европе действовало два режима уравновешивания сил. Когда абсолютистские государства по-прежнему преследовали политику территориального равновесия, разделов и компенсаций, парламентская Британия стремилась поддерживать равновесие европейской системы посредством непрямых интервенций, осуществляющихся в форме субсидий или пособий более мелким странам, что позволяло преграждать путь имперским и гегемонным амбициям [McKay, Scott. 1983. R 96][227]. Нейтралитет Британии в войне за польское наследство (1733–1738) стал явным показателем ее дистанцирования по отношению к результатам системы convenance, то есть системы территориальных компенсаций. Уравновешивание сил осуществлялось главным образом через дипломатические пути и выплату значительных субсидий, тогда как война рассматривалась в качестве ultima ratio.
Во всех крупных войнах XVIII в. правительство тратило значительные суммы на субсидирование иностранных войск, которые сражались в его интересах. В период Войны за испанское наследство более семи миллионов фунтов стерлингов, то есть 25 % всех средств, выделенных парламентом на армию, было направлено на иностранные субсидии. Точно так же в период между началом «Войны из-за уха Дженкинса» (1739 г.) и концом Семилетней войны (1763 г.) на иностранных солдат было потрачено примерно 17,5 миллионов фунтов стерлингов, или 21 % принятого военного бюджета. Между 1702 и 1763 гг. британское правительство на те же цели потратило более 24,5 миллионов фунтов стерлингов. Иногда эти деньги выплачивались небольшим корпусам иностранных войск, которые сражались в рамках союзных армий вместе с британцами; иногда же, как во время Семилетней войны, субсидии шли целым армиям, например сорокатысячной армии герцога Брюнсвика [Brewer. 1989. R 32].
Хотя этот метод, естественно, был весьма затратным и вызывал много споров, на деле он оказался эффективным и вполне реализуемым. Война за австрийское наследство «стоила Британии 43 миллионов фунтов стерлингов, 30 из которых были добавлены к национальному долгу. Поскольку поземельный налог составлял 4 шиллинга к каждому из этих фунтов, алармисты в правительстве забили тревогу и хотели уже объявить о национальном банкротстве» [McKay, Scott. 1983. Р. 172–173]. Однако Британия могла нести это тяжелое финансовое бремя, тогда как французская система, несмотря на большую численность налогооблагаемого населения, рухнула. Та же самая схема снова и снова повторялась в англо-французских конфликтах XVIII в.
Внимание к различиям реакций Франции и Британии на войну чрезвычайно важно, если мы желаем избежать обычной ошибки, совершаемой тогда, когда два этих государства сводят к одной модели политического устройства, управляемого войной. Очевидно, что Британия в XVIII в. стала не только крупнейшей европейской державой, но и «фискально-военным» государством [Brewer. 1989] – воинственным, милитаризованным, находящимся почти все время в состоянии войны, как и другие сравнимые с ним европейские государства. Это заставило многих комментаторов, относящихся к традиции Вебера – Хинце, опустить структурные различия Британии и остальных стран континента. Например, по Майклу Манну, формирование в Британии раннего Нового времени государства, постоянно находящегося в состоянии войны, стало, по существу, результатом геополитической конкуренции. Хотя Британия была конституционным режимом, именно ее привилегированное геостратегическое положение освободило ее от необходимости иметь постоянную армию[228]. Однако, по Манну, акцент на «постоянном флоте» и общее стремление к формированию фискального государства, исходно нацеленного на войну, минимизируют различия конституционного и абсолютистского режимов, поскольку оба они подчинены давлению геополитической конкуренции. Манн приходит к тому выводу, что «рост размера государства на протяжении всего этого периода [1130–1815 гг.] обеспечивался, главным образом, войной и лишь частично – внутренним развитием» [Mann. 1988с. Р. 110; 1986. Р. 478])[229].
Лучший способ доказать значение внутринациональных изменений – продемонстрировать разные государственные реакции на военное давление. В Британии, как и во Франции, государственные финансы управлялись военными целями. Англичане несли более тяжелое налоговое бремя, чем европейцы в целом: так, в первой четверти XVIII в. налоги в год на душу населения составляли в Британии 17,6 ливров (во Франции – 8,1 ливров), достигнув отметки в 46 ливров в 1780 г. (во Франции – 17 ливров). Показательно, однако, то, что, хотя в период 1689–1783 гг. от 61 до 74 % общих правительственных трат (исключая обслуживание долга) Британии шло на военные расходы – то есть на самом деле больше, чем во Франции, – эта сумма составляла только 9-12,5 % национального дохода [Brewer. 1989. Р. 40, 89]. Почему же процент национального дохода, выделяемый на военные траты, был меньше, чем во Франции, если общие военные расходы были большими? Как и почему подданные Британии выдерживали большее налоговое бремя? Почему это не привело к национальному мятежу, как во Франции? Поскольку Британия на протяжении всего XVIII в. не сталкивалась ни с банкротством, ни с крупными налоговыми мятежами, можно не без оснований предположить, что финансовая устойчивость и стабильность Британии поддерживалась динамичной расширяющейся капиталистической экономикой, а также послереволюционным соглашением, которое позволило сделать рост налогов и их сбор национальным и относительно бесконфликтным предприятием.
Позиция Британии как регулятора основывалась на производительной капиталистической экономике, которая поддерживала превосходство британского флота. Британия не помещалась ни в одной из чашек весов, а сама держала их в своих руках[230]. «Континентальные державы всегда отмечали, что традиционно Британия заявляла, что держит весы Европы своей правой рукой, тогда как своей левой рукой она укрепляла собственную гегемонию в океане, в течение двух столетий отвергая какой-либо принцип морского равновесия» [Wight. 1966а. Р. 164]. Британия была не случайным островным tertius gaudens[231] системы династического уравновешивания сил [Wight. 1978. Р. 171], а сознающим свою роль регулятором системы европейской политики, от которой она отстранялась скорее на социально-экономическом уровне, чем географическом. Мнимое единство общеевропейской политики XVIII в. скрывает две разных концепции геополитического порядка, одной из которых придерживалась капиталистическая Британия, а другой – континентальные династические державы.
5. Геополитически комбинированное и социально неравномерное развитие
Итак, мы можем понять, как более дифференцированное историческое описание международных отношений, основанное на общественных отношениях собственности в различных государствах, ведет к радикальному пересмотру теории Вестфальской системы. В хронологическом отношении фундаментальный разрыв в логике территориального накопления, господствовавшей в международных отношениях, возник благодаря развитию капитализма в Англии. Формирование аграрного капитализма в Англии XVII в., переход от династического суверенитета к парламентскому в конце XVII в. и выработка новой внешнеполитической стратегии после Утрехтского мира привели к тому, что постепенно Британия перестала предъявлять территориальные претензии на континенте. В то же самое время она начала манипулировать старым междинастическим хищническим равновесием посредством новой концепции активного уравновешивания.