[12] высказывалось мнение, что «сильное национальное чувство», которое фашизм связал с «реакционным чувством», в коммунизме должно соединиться с «революционным чувством». Этот поворот нашел свое выражение не только как частное мнение, но как признание национального поворота, который присущ младокоммунистам, как признание национализма. Эти настроения ширятся, и даже Клара Цеткин в своей программной речи сделала уступку: действительно, пролетариат не имеет Отечества, но он должен завоевать его! Это созвучно нашим требованиям: пролетариат должен быть сопричастным судьбе нации. Партийный коммунист этого времени все еще наивно полагает, что речь идет о причастности к распределению материальных ценностей, на которые он предъявляет права. Младокоммунист предвидит, что говорится не о материальных (внешних) ценностях, а о внутренних, сопричастности которым надо добиваться на духовном уровне. Немец этого времени знает, что речь идет о сопричастности ко всем ценностям, которые были созданы немцами.
Даже мировая революция может быть воплощена с национальной точки зрения. Каждая нация имеет свою особую миссию. А потому революционная нация может выполнять свою революционную миссию лишь как национальное предназначение. Мы полагаем, что миссия немецкого народа состоит в том, чтобы осуществить мировую революцию во имя Европы. Но мы не верим, что претворение в жизнь мировой революции будет таким, как его представлял Маркс. Мы скорее верим в то воплощение мировой революции, чье приближение видел Ницше. Маркс и Ницше в этом вопросе являются противоположными полюсами. Маркс говорил о «юридической и политической надстройке», которая поднималась над «совокупностью производственных отношений» и которую он хотел «свалить» и уничтожить. Ницше видел в «государстве и обществе фундамент». В этом чувствуется грандиозный взгляд великого человека, который мыслил не преходящими категориями, ориентировался не на партийные тенденции, а взирал на пространственную реальность и долгие взаимосвязи. Ницше, «рассказавший историю грядущих столетий», уверявший, «что наступит и что неизбежен приход нигилизма», отнюдь не уклонялся от пролетарской проблемы. Он даже находил временное «преобладание социального стяжательства понятным и полезным». Однако Ницше, который «взял слово» как одиночка, который «до самого конца прожил нигилизм в себе, за собой, под собой и вне себя», хотел установить «фундамент социального стяжательства», дабы создать базис, на котором, как он говорил, «своими задачами жил высший тип», на котором бы он «мог твердо стоять». Если Маркс мыслил о массах, то Ницше думал об индивидууме. Это было его романтикой. И было его реакционностью, реакционностью на высшем эстетическом уровне.
Катастрофа, которую мы пережили, и ее проблемы лежат по ту сторону и Маркса, и Ницше. Катастрофа обошла ветхий и слабый индивидуализм, являвший лишь мнимую силу решения проблем в либеральные времена, которые были отречением и в то же время переходными периодом. Будущее требует не проблематики, а характера.
Мы еще не видели человека, который бы во времена катастрофы утверждал, что был способен управлять ею. Между тем массы, миллионы, которые порождены ею, но являются «излишними» на этой земле, весьма рискуют, что будут без сострадания растоптаны той же катастрофой. Весьма возможно, что пролетариат, ширящийся как класс благодаря катастрофе, станет самой огромной ее жертвой.
Проблемой катастрофического порядка является вопрос сохранения исторической жизни в Европе. Для нас речь идет о немецкой жизни, что сделает из народа единую политическую нацию. Жизнь, которая охватывает нас всех, принадлежащих одной нации. Даже после мировой революции эта жизнь будет подчиняться всем тем же человеческим законам, что и до революции. Революция может изменить человека изнутри, но даже этот преображенный человек должен будет продолжить великую историческую жизнь. Во всяком случае, найти в ней свой закат или свой рассвет.
Проблемой катастрофической является вопрос связи жизни в общностях, которые после распада тут же восстанавливаются. Вопрос любой революции: как, когда и кто ее будет заканчивать? В качестве победителей, если таковые останутся в живых, будут выступать не классы, а те нации, которые при всех эти злополучных катаклизмах сделают упор на народные ценности, а когда потрясения закончатся, вновь восстановят равновесие.
Проблема катастрофы консервативна по своей сути. И тут возникает один вопрос, который диктуют не партии, а сама судьба: после воссоединения нации должны ли мы повернуться назад или смотреть вперед?
Реакционер
Политику можно повернуть вспять, историю — никогда.
Революционный человек опрометчиво считает, что мир будет навсегда управляться теми политическими принципами, согласно которым он его ниспроверг.
Реакционный человек стремится в диаметрально противоположном направлении и всерьез считает, что революцию можно стереть со страниц истории, как будто бы ее никогда и не было.
Революционер очень скоро натыкается на свои ошибки. В тот же день, когда он уничтожает существующие общественные формы, он сталкивается с необходимостью вдохнуть жизнь в новые формы. Он, который обычно не очень заботился о государстве, которое он критиковал как оппозиционер, должен сделать поразительное для него открытие, что политический мир, в который он вступил, базируется на законах, принципах и связях, кои просто-напросто он не может игнорировать. Он, который до этого момента был безалаберен, в первый раз ощущает ответственность, которая не позволяет ему заменить государство какой-то импровизацией. Он, который, возможно, полагал, что можно обходиться без упомянутых форм, вынужден радикальным образом пересматривать свои новаторские идеи и идти на компромисс. Чаяния миллионов людей, всего народа, который после тяжких потрясений жаждет вновь обрести спокойствие, заставляют его идти на уступки действительности. Итак, он отказывается от того, к чему стремилась революция. Революционер становится оппортунистом.
Реакционер, напротив, настаивает на собственной точке зрения. Он полагает, что мы должны обновлять только старые формы, чтобы в итоге все было так, «как было раньше». Он не склонен мириться с изменившимися общественными формами. Его характер склонен к половинчатости. Но в своей жизни он привык к целостности. Эта прямота определяет его политическое видение мира, причем, если бы у него в руках оказались политические средства поддержания власти, то он бы позволил себе реорганизовать мир в соответствии со своими мечтами, уходящими в глубь истории. И он уверен, что весьма просто вновь упорядочить немецкий мир, подобно тому, как он прежде привел в порядок свои убеждения. Реакционер также является оппортунистом. Оппортунистом в высшей степени. Он слепо, упрямо, самозабвенно пребывал бы в старых условиях.
Реакционный человек признает только факт революции, но не признает ее саму. Однако не доказывает ли та энергия, с которой он требует реставрации, глубокое, непоколебимо правильное понимание положения вещей? Чувство, которое присуще ему от природы как консервативному человеку, которое он позаимствовал из устоявшихся традиций, которое имеет очевидное преимущество перед грубо-естественной рассудительностью? Не являет ли он полную противоположность революционному человеку, представляющему собой предубежденного доктринера, который впервые с трудом начинает чувствовать и находить общественные связи?
Не является ли реакционер человеком, который прав хотя бы в силу того, что революция обнаружила свою ошибочность? Не политическую неверность, относительно которой мнения партий расходятся! Но историческую неправомочность, что в итоге становится очевидным для каждого.
Не будем спешить — мы должны различать консерватора и реакционера.
Реакционер, подобно революционеру, видит в революции только политический процесс.
Консервативный человек, нанротив, видит в ней исторический процесс. Он видит в революции духовное движение, которое сопровождает ее или в котором она изначально зарождается. Он видит в ней духовное движение, даже если дух этот вызвал у него сомнения.
Народ мыслит суммой опытов, которые он ставил на других народах — или другие народы ставили на нем. Немцы поставили опыт революции над собственным же народом, сделав открытие, которого не хватало в его самопознании — собственное познание мира. Реакционный человек говорит: в этом жизненном опыте не было никакой необходимости. Консервативный человек придерживается других позиций, а потому говорит: опыт, приобретенный нами в политической сфере, мы должны отрицать вместе со всеми процессами, связанными с ним — но исторический опыт, мы должны принять, не столько ради себя, сколько ради осознания его последствий. Консерватор живет осознанием вечности, которая охватывает всю человеческую жизнь. Он открыто смотрит из настоящего в будущее.
Он знает, что исторический мир, в коем мы живем, является миром, следующим определенным законам, которые всегда берут верх, но ищет восстановление этих законов не в формах, а в элементах — которые являются лишь выражением формы. Он считается с неизменными инстинктами людей, которые вновь и вновь возрождаются в народах. Он считается с неизменностью страстей и естественным правом, которые в любые времена подталкивали к власти: естественным отношением сильных и слабых, с превосходством, но в то же время с неуверенностью одиночки, пассивностью и требовательностью масс, с результатами, которые в историческом контексте были мужеством или изменой, предусмотрительностью или безрассудством, решимостью или безволием. Но он также знает, что положение дел зависит от обстоятельств, которые могут казаться нелепыми, но в то же время иметь значительные последствия, когда-то случайные, а когда-то весьма полезные. Он подразумевает, что смысл всех событий проявляется лишь в их последствиях, которые поначалу не смогут сказать, в каком направлении будет развиваться процесс и какие плоды он принесет. Но самые консервативные немцы после революции говорили самые неконсервативные слова: «Кто знает, может это и к лучшему». На эти последствия консервативный человек накладывает свою метаполитическую энергию. И он оберегает свою веру от непредсказуемости тем, что будущее предсказуемо: можно вычислить действия и революционеров, и реакционеров — разницы здесь нет никакой.