Миф об утраченных воспоминаниях. Как вспомнить то, чего не было — страница 2 из 80

Я считаюсь довольно авторитетным специалистом в том, что касается гибкости нашей памяти. Я сотни раз давала показания во время судебных слушаний, когда судьба человека зависела от того, поверят ли присяжные свидетелям, которые устремляют на обвиняемого указующий перст: «Это он. Я его видел. Он это сделал». Я встаю за свидетельскую кафедру и пересказываю известные мне научные истины, предупреждая судей, что наша память нестабильна и крайне подвержена внешнему влиянию, что она подобна панорамной грифельной доске, на которой можно бесконечно писать, раз за разом стирая написанное. Я стараюсь впечатлить присяжных, рассказывая о том, как уязвим наш разум, насколько он по своей природе подвержен внешнему воздействию. Я придумываю метафоры, стараясь как можно лучше передать суть. «Представьте, что ваш разум – это чаша, наполненная чистой водой. Теперь вообразите, что каждое воспоминание – это чайная ложка молока, которое смешивается с водой. В мозге любого взрослого человека хранятся тысячи таких смутных молочных воспоминаний… Кто из нас сумел бы отделить воду от молока?»

Эта метафора мне особенно нравится, поскольку она опровергает распространенное представление о том, что воспоминания якобы хранятся в определенной части мозга, словно компьютерные диски или хрустящие папки из желтой бумаги, тщательно рассортированные и уложенные в картотечный ящик. Воспоминания не лежат в одном месте, терпеливо ожидая, когда их оттуда вытащат. Они дрейфуют по разуму человека скорее как облака или пар, а не как нечто осязаемое. Хотя ученые не любят использовать слова вроде «дух» или «душа», я должна признать, что воспоминания в большей степени принадлежат сфере духовного, чем к физической реальности. Перистые и слоистые облака воспоминаний существуют – как ветер, или дыхание, или поднимающийся пар, но если попытаться потрогать их, они растворяются в воздухе и изчезают1.

Такой взгляд на память оказалось нелегко популяризировать. Нам дорого наше прошлое, ведь люди, места и события, хранящиеся, словно святыни, в храме нашей памяти, формируют и определяют то, что мы называем своим «я». Если мы признаем, что наши воспоминания – это капли молока, смешивающиеся со снами и фантазиями, то как же мы сможем и дальше притворяться, будто знаем, что на самом деле реально, а что – нет? Кто из нас готов поверить, что наша связь с реальностью столь условна, а сама реальность непостижима? Но ведь мы знаем о ней только по своим воспоминаниям, которые так ненадежны.

Нет, все это слишком смахивает на научную фантастику, какие-то фокусы-покусы, какую-то магию… а мы, люди, предпочитаем иметь дело с реальным, физическим, материальным. Мы хотим, чтобы у нас под ногами была надежная земная твердь, и пускаем толстые корни в мягкую почву истории, оплетая ими то, что мы называем правдой. От всякой неоднозначности нам не по себе.

Я знаю, почему моя работа вызывает у людей протест, какие страхи и предрассудки лежат в основе этой неприязни. Я знаю, почему люди предпочитают поверить свидетелю, который говорит: «Он это сделал. Это был он». Я с пониманием отношусь к потребности человека обладать прошлым, то есть превращать его в собственную правду. У меня есть и свои причины желать, чтобы прошлое было стабильным и недвижимым, а не утекало из-под ног, словно зыбучие пески.

Но память снова и снова поражает меня своей ошеломительной доверчивостью, своей готовностью подобрать мелок внушения и закрасить темный уголок прошлого, без каких-либо возражений отдать старый, потрепанный лоскуток воспоминаний в обмен на новый, блестящий кусочек, благодаря которому все становится чуть ярче, чуть чище и аккуратнее. В ходе моих экспериментов, в которых за более чем двадцать лет поучаствовали тысячи людей, я проделывала удивительные вещи с их памятью: они вспоминали несуществующие разбитые стекла и магнитофоны, вспоминали усы у чисто выбритого человека и кудри – у человека с прямыми волосами, вспоминали знак «уступи дорогу» вместо знака «стоп» и молоток – вместо отвертки, вспоминали сарай – довольно заметное сооружение – на фоне пасторального пейзажа, где на самом деле не было никаких построек. Мне даже удавалось внедрить в память испытуемым ложные воспоминания о людях, которых никогда не существовало, или о событиях, которые никогда не происходили.

Все эти усилия позволили мне создать новую парадигму памяти, отойдя от привычной модели видеопроигрывателя, в рамках которой воспоминания интерпретируются как абсолютная истина, и противопоставить ей реконструктивную модель, в рамках которой они интерпретируются как творческое соединение фактов и вымысла. Мне удалось изменить мнение некоторых людей, помочь безвинно осужденным избежать тюремного срока, вдохновить людей на новые исследования и спровоцировать несколько жарких споров. Вот какими были мои планы на жизнь: работать не покладая рук, разрабатывать исследования, завоевывать гранты, выступать, обучать магистрантов – и все это в надежде, что проделанная мной работа вселит в людей любопытство и интерес к процессу образования воспоминаний и поспособствует распространению здорового скептицизма по поводу того, может ли быть какое-либо воспоминание, или даже небольшой его отрывок, абсолютно правдивым.

Однако недавно весь мой мир перевернулся с ног на голову. Я вдруг осознала, что, пока я тут и там сыплю аббревиатурами вроде ДРИ, РМЛ, ПТСР, СРН, DSM–IV[3], мои коллеги смотрят на меня озабоченно и удивленно. Мне приходится отвечать на письма с угрозами и защищать свой труд от растущего количества все более враждебной критики. Мои подруги-феминистки обвиняют меня в предательстве. Коллеги-профессора открыто интересуются, не отказалась ли я от научных методов.

Пока заявки на получение грантов копятся в углах моего безнадежно захламленного кабинета, я провожу день за днем, разговаривая по телефону с незнакомцами, обвиненными в самых омерзительных преступлениях, какие только можно себе представить. Они шлют мне длинные, эмоциональные письма, рассказывая о самых интимных деталях своей жизни. Их письма начинаются, казалось бы, заурядно:

«Моя семья – на грани распада».

«У меня очень серьезная проблема».

«Мне крайне необходимо побольше узнать о ваших исследованиях».

Но последующие абзацы быстро раскрывают истинные масштабы катастрофы.

«За неделю до того, как мой муж скончался после восьми месяцев борьбы с раком легких, – пишет женщина из Калифорнии, – наша младшая дочь (ей 38 лет) заявила, что он ее насиловал, а я ничего не сделала. Это разбило мне сердце, ведь это полнейшая ложь».

«Мне семьдесят пять лет, перед тем как выйти на пенсию, я работал акушером, – пишет мужчина из Флориды, – и моя сорокадевятилетняя дочь хочет отсудить у меня миллион долларов, заявляя, что я насиловал ее в раннем детстве и подростковом возрасте».

«Четыре года назад наша двадцативосьмилетняя дочь внезапно и без всяких причин обвинила нас в том, – пишет женщина из Мэриленда, – что мы подвергали ее сексуальному насилию и принуждали к инцесту, в частности, что ее насиловал отец, когда ей было три месяца, что я много раз насиловала ее в очень раннем возрасте и что над ней неоднократно надругался один из ее двух братьев. Это сущий кошмар, мне кажется, будто разум моей дочери подменили, что это какой-то другой человек».

«Пожалуйста, помогите нам, – пишет женщина из Канады. – Мы были нормальной, заботливой семьей, и хотим снова стать нормальными».

Мужчина из Техаса пишет следующее: «Наш младший сын учится в семинарии, и в рамках обучения он прошел интенсивный двухнедельный курс психологических консультаций. Вскоре после этого он обвинил меня и мою жену в том, что мы не защитили его от сексуального насилия, и более того – насиловали его сами. Он говорит, что воспоминания об этом всплыли в его памяти, как пузырьки воздуха».

Каждая из этих историй – а их у меня сотни – началась с того, что некий взрослый человек зашел в кабинет психотерапевта, ища помощи в преодолении жизненных проблем. В каждой из этих историй присутствуют обнаруженные во время сеансов терапии воспоминания о сексуальном насилии, которому человек якобы подвергался в детстве. В каждой из этих историй человек ничего подобного не помнил, пока не начал посещать сеансы. И в каждой из этих историй трагически распадается чья-то семья.

Я кладу телефонную трубку, убираю письма в папки и откидываюсь на спинку стула, глядя в окно и гадая, как люди выносят такие страдания, должно ли это быть частью моей работы и где найти время, чтобы заняться всеми просьбами. «У вас есть какая-либо дополнительная информация или данные о том, как помочь семье вроде нашей?» – интересуются авторы писем. «Может быть, вы знаете о каких-нибудь группах поддержки, где оказывают помощь родителям, чей ребенок хоть и жив, но все равно что умер?» «Может быть, у вас есть какая-нибудь литература, в которой рассказывается о феномене ложных воспоминаний?» «Куда нам обратиться, кто может помочь нам, как это случилось?»

Раньше я представляла себе время как твердую, незыблемую реальность – час на то, чтобы прочесть статью в научном журнале, три – чтобы написать отзыв, полтора часа на семинар, три дня на конференцию, два – на судебное слушание. Но теперь время утекает сквозь пальцы и меня с головой накрывает волна чужого горя и просьб о помощи.

* * *

Если бы я только знала, какой станет моя жизнь – исступленные мольбы по телефону, слезные признания, параноидальные теории заговора, жуткие истории о сатанинском сексуальном насилии, пытках и даже убийствах – быть может, я предпочла бы поскорее скрыться за безопасными стенами своей лаборатории? Нет. Ни за что. Ведь мне повезло оказаться в самом центре одной из великих драм нашего века, наполненной такими страстями и муками, что куда там древнегреческой трагедии. Разве не поражают воображение эти истории о гипнотическом трансе, о садистских ритуалах и кровавых жертвоприношениях? В подобной драме Эдип мог бы взойти на сцену и почувствовать себя как дома, и то же можно сказать про Медею, Гамлета, Макбета. А также преподобного Самуэла Пэрриса, Джона Проктора, Абигайль Уильямс и прочих обвинителей и обвиненных из Сейлема. Зигмунд Фрейд и Карл Юнг нашли бы предостаточно материала для своей работы в этих историях об инцесте, похоти и запретных желаниях.