Мифическое путешествие: Мифы и легенды на новый лад — страница 61 из 107

Одним словом, пришлось мне вернуться в Берлин. Ноутбук я нарочно с собой не брала, Анну просила не звонить мне во время отсутствия, и по возвращении уселась читать электронную почту. Две из трех галерей заинтересовались моими работами. Не могла бы я составить подборку работ для выставки, которая может состояться ближайшей осенью?

Я заказала рамы для самых свежих холстов. Выбрала лучшие из ню, написанных со спящего Филиппа в Мэне (багаж мне уже месяца три как доставили), и заказала рамы для них. Все это заняло некоторое время, так что на пленэр, в Груневальд, к крохотному озерцу, я вернулась с мольбертом и сумкой только в середине апреля.

Утро в тот день выдалось тихим и теплым, в воздухе пахло свежей травой, пробивавшейся из земли к солнышку. Тротуары заполонили уличные цветочники с корзинами капских ландышей и фиалок. Серые птенцы лебедей что было сил старались угнаться за катером, шедшим по Ландвер-каналу, а взрослые лебеди наперебой, хлопая крыльями, бросались к брошенным за борт хлебным коркам. Капитан катера помахал мне из рубки. Махнув рукою в ответ, я направилась к станции S-Bahn и села на поезд в сторону Груневальда.

В лесу не обнаружилось никого. Над головой простиралось небо – бледно-голубое, чуть зеленоватое, словно лягушечье брюхо. В ветвях буков, едва начинавших покрываться первой весенней листвой, порхали, негромко посвистывали свиристели. Казалось, теплый солнечный луч мягко придерживает за плечи, уговаривая не спешить, не торопиться, и я замедлила шаг. Одна из лиственниц невдалеке от моего озерца пала под натиском зимней бури. Пришлось пробивать себе путь сквозь густую изгородь из валежника и желтых побегов боярышника, обступивших ствол лиственницы со всех сторон. Из-за бурелома веяло сладким ароматом весны и зелени, и, наконец-то выбравшись на прогалину, я увидела, что…

Мое озерцо исчезло, как не бывало: снега выпало слишком мало, чтоб заново наполнить его. Вместо воды над землей колыхалось целое облако, ковер из весенних цветов – золотистых, лазоревых, алых, пурпурных, кораллово-розовых. Анемоны и горицветы, гиацинты и клематисы – все виды ветрениц из моего детства, широко раскрыв желтые глазки, обратили взоры ко мне. Упав на колени, я уткнулась в них носом, перепачкала щеки пыльцой, растерла в пальцах пригоршню узеньких лепестков и заплакала. Заплакала так, точно сердце вот-вот разорвется.

Цветы колыхались на легком ветерке, по их стебелькам, по листьям ползали ранние зеленые цикадки, а там, под цветочным ковром, как и прежде, лежал Филипп. Волосы его отросли, накрепко переплелись с белыми жилками корней анемонов, среди которых нашли приют бледные, полупрозрачные личинки мух и жуков. Глаза под веками, сплошь покрытыми тоненькой сеточкой розовых вен, едва заметно косили из стороны в сторону, зрачки то сужались, то разбухали, словно семя цветка. Он спал и видел сны. Он был прекрасен.

Утерши слезы, я осторожно, стараясь не смять ногами цветов, подобрала брошенную сумку, достала мольберт, краски и кисти и начала рисовать. Рисовать анемоны и горицветы, гиацинты и клематисы, и спящего человека, и черный скелет города, восстающего из руин. День за днем, день за днем, в зной и жару я трудилась, не покладая рук, а после несла акварели домой и переносила увиденное на холсты, пока картины не заняли целую стену. Дома, в студии, я проработала остаток весны, и лето, и первые недели осени, и все это время знала, что однажды мне придется вернуться в Груневальд, к озерцу, собрать уцелевшие ветреницы и выпустить Филиппа на волю.

Однажды… но еще не сейчас.


Неделю назад в галерее на Акациенштрассе состоялось открытие моей выставки. Анна, как всегда, сделала свое дело просто блестяще. На вернисаж собралось множество журналистов и состоятельных покупателей. Главный зал был отведен под мрачные зимние пейзажи и ню, написанные мною за семь лет. Правду сказать, я ожидала, что ню привлекут куда больше внимания… но нет. Во-первых, Филиппа на них никто не узнал. Во-вторых, глядя на эти рисунки и картины сейчас, я вижу всего лишь обнаженного человека, и то же самое видят все остальные. Ничто в них не скрыто, не спрятано, все напоказ, а в этом – в наши-то дни – нет ничего нового.

А вот перед другими картинами, с ветреницами, где тоже был изображен Филипп, но знала об этом одна только я, – вот перед ними зрители собирались толпами.

До сих пор не могу понять, что чувствую, выставляя эти работы напоказ всему свету. В себе я тоже пока не слишком уверена: смена техники, смена материала на тот, с которым еще не совсем освоился, подразумевает долгий, нелегкий путь к желанному совершенству. Не знаю, чего на самом деле стоят мои картины, и, может статься, не узнаю этого никогда. Однако критики… критики находят их откровением, ниспосланным свыше.

Семена[91]Лиза Л. Ханнетт и Анджела Слэттер

В чем было дело? Смертные так этого и не узнали.

Светлый день потемнел, начались грозы, свод небес загремел, зазвенел под ударами многих копыт, подкованных серебром. Превыше всего на земле сделались до поры громы да молнии. Встревоженные, люди подняли взгляды к небу и увидели там, в вышине, неурочное зрелище: миг – и тучи окрасились золотом, а после – багрянцем, а после – лазурью. Видели все и другое – как сверху градом посыпались огненные шары, по счастью, взрывавшиеся, лопавшиеся, не достигая земли.

Ну, а высоко над землей раскололся надвое радужный мост Биврёст. Один пал мертвым, а в чертогах его рыскал Фенрир, пожирая тела убитых богов и тут же испражняясь ими с тем, чтобы назавтра начать пиршество снова. Следом шла Хель, размышлявшая, что бы еще учинить, но вскоре начавшая забывать, кто она такова. Освобожденные от нужды и ненависти, ледяные великаны растаяли без следа. Огненные великаны, дотла догорев, рассыпались, рухнули наземь золой да углями. Трусы бежали. Великий змей разжал кольца, ослабил хватку и попросту вновь задремал.

В остальном Мидгард остался нетронутым. Рагнарёк нес погибель одним только богам.

Гудрун Эльфвинсдоттир, из «Позабытых саг»

– Эй, коротыш, – осклабившись, фыркает Бьярни Херъюльфссон, завидев пассажира, поднимающегося из корабельного трюма. – Эй, коротыш, что это вы там прячете?

Сощурившись, Бьярни склоняется над люком. В полутьме трюма, среди кип домотканого холста, бочонков меда и связок мехов, сгрудились кучкой четверо – тощие, светловолосые, все при оружии. Дух в трюме тяжел, снизу так густо несет мускусом и волглой шерстью, что задохнуться впору, но вот поди ж ты, бледнокожим воинам все нипочем. Невозмутимые, они заслоняют собой что-то наподобие купола футов этак двух в высоту и фут в обхвате. Непонятная штука надежно укрыта со всех сторон цельным куском промасленной кожи – по кромке вышиты серебром руны, увитые лозами. Четверо воинов, скрестив ноги, сидят вокруг, лицом наружу, острые костяные клинки обнажены, покоятся на коленях. Хладнокровны, держатся начеку, наготове… вот только к чему готовятся-то? Это для Бьярни загадка. Бьярни – купец, не работорговец, и потому ни к переправке за море живых грузов, ни к чудным повадкам тех, кто подолгу сиднем сидит под палубой, не привык.

А между тем чужаки который уж день даже не шелохнутся. Поначалу еще поднимались наверх, облегчиться за борт, или ни с того ни с сего уставиться в небо, точно ища там, в облаках, какие-то тайные знамения. Но после того, как корабль Бьярни трижды встретил в пути восход, после того, как прибрежные скалы скрылись вдали, за кормой, пассажиров почти не видать и не слыхать. Если один появляется на глаза, безбородый чужеземец по имени Снорри покидает свой пост наверху, у трапа, и сменяет его под палубой. Все остальное время этот недомерок только и делает, что шастает по узким ступеням вверх-вниз, еду в трюм таскает, питье горячее, хлопочет, трясется над странной четверкой, точно над малыми детьми: не уследишь – чего доброго, простуду подхватят! Росточком он невелик, а все же, лавируя среди людей и груза, башку-то вынужден пригибать, чтоб шишкой невзначай не короноваться, приложившись макушкой о низкий подволок грузового трюма.

Он-то, Снорри, и говорит за всех, когда нужно, он-то и договаривался с Бьярни о плате и прочих условиях фрахта, он-то и заплатил за проезд затребованные Бьярни три марки. Он-то – один – и втаскивал на борт пожитки всех пятерых. Он-то и шепчет, напевает что-то себе под нос, не умолкая уже который день.

Он-то, вот этот-то самый Снорри, сейчас и взирает на Бьярни с неистовым, пламенным мужеством маленького человека, оберегающего большой секрет.

– Отвечай! – во всю силу гремит голос Бьярни. – Ишь ты, умник пронырливый! Говори, что за озорство вы в брюхе моего корабля прячете?

Но Снорри, глазом не моргнув, поджимает губы.

– Рычи, сколько хочешь, Медведь. Когда я нанимал тебя, уговор был: вопросов не задавать. Сдержишь слово – буду очень тебе благодарен.

Бьярни заливается раскатистым смехом, но, провожая взглядом спешащего вниз, по своим делам, коротышку, чувствует, как спина покрывается гусиной кожей: четыре бледных лица разом поворачиваются к нему, четыре пары глаз сверкают серебром в полутьме. «Предостерегают», – думает капитан, проклиная себя за то, что согласился на эту сделку. Нет, денежки этой пятерки направила в кошелек Бьярни вовсе не жадность. Серебро на снаряжение экспедиций доставалось ему нелегко. В какие только дали Бьярни ради него не плавал! Константинополь, Русь, Фризия, Иония… Киль его кнорра отведал соли многих морей, а честность в торговых делах принесла уважение не одного короля.

Нет, на закат его гонит вовсе не жажда наживы, а долгие зимние ночи да плащ стужи, всей тяжестью легший на плечи дня. Зима опустошит дочиста даже амбары самых прижимистых из хозяев, а моря скоро станут слишком суровы, чтоб торговать. Но он, Бьярни, все подсчитал: еще одно, последнее плаванье к берегам Нортумбрии, и его домочадцы в сытости доживут до самого лета.