Мифогенная любовь каст — страница 35 из 198

– После того как писателей эвакуировали, персонал словно ветром сдуло, – говорил он, повернув в сторону Дунаева раскрасневшееся лицо. – Так что мы с Константином Ивановичем зажили вольготно. Днем в бывшей столовой проказничаем. Мы там, знаете ли, такие запасы обнаружили – года на два. А главное – заветный «сервант для банкетов», который мы в Доме творчества прозвали Пейдодыр. В Пейдодыре чего только нет: и коньяка море разливанное, и ликеры, и грузинские вина, и шампанское. Икра, ананасы – все консервированное, высшего качества. Так что вам, Владимир Петрович, сердечный совет: оставайтесь-ка здесь, с нами. Не пожалеете!

Дунаев вспомнил про то, что с ним Скатерть-Самобранка. Все еще влажная, она обнимала его плечи и шею, словно полотенце после купания. Парторг потрогал ее мятый уголок.

«Угостить их, что ли? – подумал он неуверенно. – Чтобы не слишком-то гордились своим Пейдодыром. Показать им, как должен выглядеть настоящий стол? Но не сейчас, попозже. Надо выбрать момент».

– А что, и вправду, Владимир Петрович, отчего бы вам не остаться с нами? – воскликнул Пажитнов, радушно протягивая Дунаеву стакан с некоторым количеством коньяка. – Днем мы отдыхаем и веселимся, а вечерами и по ночам устраиваем поэтические радения в волошинском доме. Иногда такое вдохновение накатит – до утра в себя прийти не можешь. Так что оставайтесь. Про немцев ваших думать забудете.

Дунаев одним махом опрокинул в себя коньяк, закусил кусочком лимона. Затем посмотрел через плечо на слепца. Тот сидел неподвижно, улыбаясь приторной улыбкой. В зеленых стеклах его очков отражались кусочки сада, освещенного солнцем. «Странно сидит», – пришло в голову парторгу, и в нем снова возникло то леденящее возбуждение, которое он испытал, услышав первые слова романса:

Ты мне не родная,

Не родная, нет.

Слепой говорил мало, только иногда отпускал сальность и касался струн. Пажитнов и Коростылев его как бы не замечали, лишь смеялись его непристойностям, но сами к нему прямо не обращались. Даже не смотрели на него.

– А как вы считаете, – обратился Дунаев к слепцу, – следует ли бояться немцев или нет?

Слепец вздрогнул, повел плечами, как бы от озноба, и ответил:

– Я считаю, что в наши мозги мы сами же вколачиваем слишком много лжи. А потом обкладываемся предрассудками, как кусками топленого масла. Да и вражеская пропаганда не дремлет, – он указал пальцем на фашистскую прокламацию. – Нам заявляют, что, дескать, немцы идут на нас войной. Но ведь это они сами заявляют, что они – немцы. Я-то считаю, что это глупость: никакие это, к едреной матери, не немцы. И потом, что значит «идут войной»? Я что-то не понимаю. Как прислушаешься ко всему этому, так и ума не приложишь: кто это хуем говно разгребает? Я вот раньше был продавцом в бакалейном магазине. У меня все было разложено: масло топленое я заворачивал в чистую бумагу, мыло держал под стеклом, мел хранил в картонных коробочках, что же касается разноцветных звездочек, конфетти, расчесок, леденцов и прочих мелочей для детишек, то все это содержалось в удобных жестяных и стеклянных банках. Марлю, скребки, сыр, волосяные шарики, костяную пыль и вещи такого рода я всегда клал под прилавок, чтобы они не портили внешнего вида. И все было очень хорошо, опрятно – никто никогда ничего не говорил. А потом какую-то ложь развели вокруг…

«Как по-писаному говорит!» – подумал Дунаев и понял, что человек этот совершенно сумасшедший. Это его как-то успокоило. А безумец тем временем все больше входил в раж. Лицо его налилось кровью, исказилось, плешь побагровела и взмокла от пота, волосы на затылке и висках встопорщились. Он говорил все громче, постепенно переходя на крик:

– Всюду обман устраивается! Этот цирк ебаный… и ветер… Ветер, ссаный ветер напустили! Захотели из меня мартышку на проволоке сделать? На потеху выставить? А тут еще заходит ко мне в магазин одна сволочь и шепчет: «А зеленого-то у них и нет!». «Что? – говорю. – Так на ж тебе зеленое, подавись! На, на тебе зеленое!!!»

Казалось, еще секунда и он забьется в припадке, но тут слепой вдруг снова перевернулся вокруг своей оси, виртуозно подбросил и поймал гитару, ударил по струнам и запел прежним, спокойным, прочувствованным и циничным голосом:

В парке Хуир распускаются розы,

В парке Хуир сотни тысяч залуп.

Снятся всю ночь неприличные позы,

Снится мне дева, ебущая труп!

Литераторы расхохотались. Новая доза коньяка (явно не первая за сегодняшний день) еще больше взбодрила их.

– Идемте к Марье Степанне! – заголосили они. – Что мы, право же, выпиваем в этом-то свинарнике?

Они вышли из коттеджа и пошли по направлению к дому Волошина. Тени кипарисов стали длиннее и отчетливее – солнце над парком клонилось к западу.

Через несколько минут они уже сидели в центральной комнате волошинского дома. За высокими полукруглыми окнами шелестело море, а в доме, в полумраке, тихонько поскрипывала старая мебель, топорщились корешки бесчисленных книг. Пятно дрожащего света лежало на величественном лице египетской царицы Таиах, чья огромная маска висела на стене. Японские гравюры в темных рамах сдержанно пестрели своими свирепыми самураями, лодками, веерами, большеголовыми гейшами…

Они оказались в обществе нескольких женщин. Правда, хозяйки дома не было – она чувствовала себя плохо и лежала где-то в одной из верхних комнат. Женщины были какие-то осунувшиеся, грустные, немолодые. Одна зябко куталась в шаль и мелкими глотками отпивала кипяток из чашки. Другая неподвижно смотрела в окно, на море, тревожно наморщив лоб. На приход гостей они почти не обратили внимания. Коростылев достал из тайника бутылку. Разлив спиртное по стаканам, он принял искусственную позу чтеца и продекламировал:

Да, мы снова по ступенькам толстым

Прокрались в породистый приют,

Чтоб поднять торжественные тосты

За детей, что к нам во тьме идут.

Дети, дети, только не ударьтесь

В темноте об острые углы!

Осторожней лапоньками шарьте,

Щупая серванты и столы.

Может быть, вспотевшая ладошка,

Вздрогнув, прикоснется к творожку,

И во тьме шепнут тихонько: «Крошка!

Здравствуй, крошка. Помни наш уют».

Дети вздрогнут и уйдут устало,

Сладко засыпая на ходу.

Звон церквей и гулкий стон вокзала

Их заветной дрожью помянут.

Дунаев почти не слушал его, думая о чем-то своем, но как только тот кончил декламировать, Машенька у него в голове немедленно сложила ответ (который Дунаев произнес вслух):

Может быть, мы слишком долго ждали,

Слишком долго накрывали стол,

И теперь в тревоге и печали

Чувствуем, что гость уже пришел.

А у нас уже повисли руки,

Пыль лежит на тонких рукавах —

Этот привкус соды, привкус скуки,

Эта боль и этот тяжкий страх!

Девушки играют еле-еле,

Нежные затылки наклонив.

Пьяный гость разлегся на постели,

Ждет десерт из ракушек и слив.

Что же медлят юные служанки,

Не несут изысканный десерт,

Чтоб на изукрашенной лежанке

Гость уснул на много тысяч лет?

– Да, – задумчиво кивнул Пажитнов. – Социалистический реализм создан руками русских декадентов. Об этом не нужно забывать. – И он прочел, проникновенно растягивая слова:

Моча стекает по парче,

А слезы – по коре березовой.

Зверек, сидящий на плече,

Сосет кусочек кожи розовой,

И так высок наш небосвод,

Где скачет тенью раздраженной

Освобожденный от забот

Зеленый лыжник обнаженный.

Зеленый мир его чудес —

Обманы, ключики, замки…

Гори, гори, стеклянный лес!

Целуй, целуй его в виски!

Твой бакалейный магазин

Стоит, запущен и закрыт.

И лишь гниет на дне корзин

Забытый всеми Айболит.

При упоминании об Айболите Дунаева передернуло, как от тока. Он встал во весь рост, причем торс его качнулся, словно чугунный, а девочка в голове пропитала «могилку» холодным и дрожащим светом, похожим на свет ночного дежурства в больнице. Литераторы как будто чуть съежились, почувствовав, что им наконец-то удалось задеть гостя за живое. Глаза их заблестели веселее от любопытства. Лица женщин, напротив, стали еще более суровыми и усталыми.

– Не меняют внучку на дочку, – начал декламировать Дунаев слегка изменившимся голосом, —

Если ей захотелось пить!

Иногда за последнюю строчку

Будут страшной щекоткою мстить!

Ишь какие фазаны сквозные

Зажрались, поджидая врага.

Защекочут вас ветры стальные!

Не помогут стальные рога.

А потом расцелуют вас нежно

Облака, облака на лету…

Будет вам и забавно и снежно,

Вы уйдете в пустую мечту.

Далеко за Полярным кругом

Будут в норах брикеты лежать.

Будут звезды идти друг за другом

И в бескрайних снегах застывать.

Ледяную целуя рыбку,

Поднимая к звездам глаза,

Вспомнишь южную эту ошибку —

Только в лед превратится слеза.

Лицо Пажитнова омрачилось.

– Лагерем угрожаете? – язвительно спросил он. – Колымой?

– Да что вы… каким еще лагерем? У нас же просто поэтический турнир такой, – ответил Дунаев, как сквозь вату.

Внезапно одна из женщин произнесла глухим, негромким голосом, не отворачиваясь от окна:

Слепая осень

Обернула землю,

За ней идет

Бесстыжая зима.

Но я такой

Заботы не приемлю,

Я все хочу

Убить и скрыть сама.

Я так хочу

Природу заморозить,

Сгубить листву

Дыханием своим.

Ледок на лужах,

Словно дрожь по коже,

И воет ветер —

Гулкий нелюдим.

Я так хочу

Последней стать зимою,

Чтоб никогда уж

Не было весны.

Но если я

Глаза свои открою,

Как мне закрыть их,

Чтобы видеть сны?

«А ведь отсюда хороший вид на море!» – вдруг щелкнуло в голове у Дунаева. Он посмотрел туда, куда смотрела женщина, и увидел, что на горизонте, который готов уже был слиться с небом, появилось несколько темных точек. Иногда там, где-то очень далеко, возникали какие-то мелкие вспышки.