– После того как писателей эвакуировали, персонал словно ветром сдуло, – говорил он, повернув в сторону Дунаева раскрасневшееся лицо. – Так что мы с Константином Ивановичем зажили вольготно. Днем в бывшей столовой проказничаем. Мы там, знаете ли, такие запасы обнаружили – года на два. А главное – заветный «сервант для банкетов», который мы в Доме творчества прозвали Пейдодыр. В Пейдодыре чего только нет: и коньяка море разливанное, и ликеры, и грузинские вина, и шампанское. Икра, ананасы – все консервированное, высшего качества. Так что вам, Владимир Петрович, сердечный совет: оставайтесь-ка здесь, с нами. Не пожалеете!
Дунаев вспомнил про то, что с ним Скатерть-Самобранка. Все еще влажная, она обнимала его плечи и шею, словно полотенце после купания. Парторг потрогал ее мятый уголок.
«Угостить их, что ли? – подумал он неуверенно. – Чтобы не слишком-то гордились своим Пейдодыром. Показать им, как должен выглядеть настоящий стол? Но не сейчас, попозже. Надо выбрать момент».
– А что, и вправду, Владимир Петрович, отчего бы вам не остаться с нами? – воскликнул Пажитнов, радушно протягивая Дунаеву стакан с некоторым количеством коньяка. – Днем мы отдыхаем и веселимся, а вечерами и по ночам устраиваем поэтические радения в волошинском доме. Иногда такое вдохновение накатит – до утра в себя прийти не можешь. Так что оставайтесь. Про немцев ваших думать забудете.
Дунаев одним махом опрокинул в себя коньяк, закусил кусочком лимона. Затем посмотрел через плечо на слепца. Тот сидел неподвижно, улыбаясь приторной улыбкой. В зеленых стеклах его очков отражались кусочки сада, освещенного солнцем. «Странно сидит», – пришло в голову парторгу, и в нем снова возникло то леденящее возбуждение, которое он испытал, услышав первые слова романса:Ты мне не родная,
Не родная, нет.
Слепой говорил мало, только иногда отпускал сальность и касался струн. Пажитнов и Коростылев его как бы не замечали, лишь смеялись его непристойностям, но сами к нему прямо не обращались. Даже не смотрели на него.
– А как вы считаете, – обратился Дунаев к слепцу, – следует ли бояться немцев или нет?
Слепец вздрогнул, повел плечами, как бы от озноба, и ответил:
– Я считаю, что в наши мозги мы сами же вколачиваем слишком много лжи. А потом обкладываемся предрассудками, как кусками топленого масла. Да и вражеская пропаганда не дремлет, – он указал пальцем на фашистскую прокламацию. – Нам заявляют, что, дескать, немцы идут на нас войной. Но ведь это они сами заявляют, что они – немцы. Я-то считаю, что это глупость: никакие это, к едреной матери, не немцы. И потом, что значит «идут войной»? Я что-то не понимаю. Как прислушаешься ко всему этому, так и ума не приложишь: кто это хуем говно разгребает? Я вот раньше был продавцом в бакалейном магазине. У меня все было разложено: масло топленое я заворачивал в чистую бумагу, мыло держал под стеклом, мел хранил в картонных коробочках, что же касается разноцветных звездочек, конфетти, расчесок, леденцов и прочих мелочей для детишек, то все это содержалось в удобных жестяных и стеклянных банках. Марлю, скребки, сыр, волосяные шарики, костяную пыль и вещи такого рода я всегда клал под прилавок, чтобы они не портили внешнего вида. И все было очень хорошо, опрятно – никто никогда ничего не говорил. А потом какую-то ложь развели вокруг…
«Как по-писаному говорит!» – подумал Дунаев и понял, что человек этот совершенно сумасшедший. Это его как-то успокоило. А безумец тем временем все больше входил в раж. Лицо его налилось кровью, исказилось, плешь побагровела и взмокла от пота, волосы на затылке и висках встопорщились. Он говорил все громче, постепенно переходя на крик:
– Всюду обман устраивается! Этот цирк ебаный… и ветер… Ветер, ссаный ветер напустили! Захотели из меня мартышку на проволоке сделать? На потеху выставить? А тут еще заходит ко мне в магазин одна сволочь и шепчет: «А зеленого-то у них и нет!». «Что? – говорю. – Так на ж тебе зеленое, подавись! На, на тебе зеленое!!!»
Казалось, еще секунда и он забьется в припадке, но тут слепой вдруг снова перевернулся вокруг своей оси, виртуозно подбросил и поймал гитару, ударил по струнам и запел прежним, спокойным, прочувствованным и циничным голосом:В парке Хуир распускаются розы,
В парке Хуир сотни тысяч залуп.
Снятся всю ночь неприличные позы,
Снится мне дева, ебущая труп!
Литераторы расхохотались. Новая доза коньяка (явно не первая за сегодняшний день) еще больше взбодрила их.
– Идемте к Марье Степанне! – заголосили они. – Что мы, право же, выпиваем в этом-то свинарнике?
Они вышли из коттеджа и пошли по направлению к дому Волошина. Тени кипарисов стали длиннее и отчетливее – солнце над парком клонилось к западу.
Через несколько минут они уже сидели в центральной комнате волошинского дома. За высокими полукруглыми окнами шелестело море, а в доме, в полумраке, тихонько поскрипывала старая мебель, топорщились корешки бесчисленных книг. Пятно дрожащего света лежало на величественном лице египетской царицы Таиах, чья огромная маска висела на стене. Японские гравюры в темных рамах сдержанно пестрели своими свирепыми самураями, лодками, веерами, большеголовыми гейшами…
Они оказались в обществе нескольких женщин. Правда, хозяйки дома не было – она чувствовала себя плохо и лежала где-то в одной из верхних комнат. Женщины были какие-то осунувшиеся, грустные, немолодые. Одна зябко куталась в шаль и мелкими глотками отпивала кипяток из чашки. Другая неподвижно смотрела в окно, на море, тревожно наморщив лоб. На приход гостей они почти не обратили внимания. Коростылев достал из тайника бутылку. Разлив спиртное по стаканам, он принял искусственную позу чтеца и продекламировал:Да, мы снова по ступенькам толстым
Прокрались в породистый приют,
Чтоб поднять торжественные тосты
За детей, что к нам во тьме идут.
Дети, дети, только не ударьтесь
В темноте об острые углы!
Осторожней лапоньками шарьте,
Щупая серванты и столы.
Может быть, вспотевшая ладошка,
Вздрогнув, прикоснется к творожку,
И во тьме шепнут тихонько: «Крошка!
Здравствуй, крошка. Помни наш уют».
Дети вздрогнут и уйдут устало,
Сладко засыпая на ходу.
Звон церквей и гулкий стон вокзала
Их заветной дрожью помянут.
Дунаев почти не слушал его, думая о чем-то своем, но как только тот кончил декламировать, Машенька у него в голове немедленно сложила ответ (который Дунаев произнес вслух):
Может быть, мы слишком долго ждали,
Слишком долго накрывали стол,
И теперь в тревоге и печали
Чувствуем, что гость уже пришел.
А у нас уже повисли руки,
Пыль лежит на тонких рукавах —
Этот привкус соды, привкус скуки,
Эта боль и этот тяжкий страх!
Девушки играют еле-еле,
Нежные затылки наклонив.
Пьяный гость разлегся на постели,
Ждет десерт из ракушек и слив.
Что же медлят юные служанки,
Не несут изысканный десерт,
Чтоб на изукрашенной лежанке
Гость уснул на много тысяч лет?
– Да, – задумчиво кивнул Пажитнов. – Социалистический реализм создан руками русских декадентов. Об этом не нужно забывать. – И он прочел, проникновенно растягивая слова:
Моча стекает по парче,
А слезы – по коре березовой.
Зверек, сидящий на плече,
Сосет кусочек кожи розовой,
И так высок наш небосвод,
Где скачет тенью раздраженной
Освобожденный от забот
Зеленый лыжник обнаженный.
Зеленый мир его чудес —
Обманы, ключики, замки…
Гори, гори, стеклянный лес!
Целуй, целуй его в виски!
Твой бакалейный магазин
Стоит, запущен и закрыт.
И лишь гниет на дне корзин
Забытый всеми Айболит.
При упоминании об Айболите Дунаева передернуло, как от тока. Он встал во весь рост, причем торс его качнулся, словно чугунный, а девочка в голове пропитала «могилку» холодным и дрожащим светом, похожим на свет ночного дежурства в больнице. Литераторы как будто чуть съежились, почувствовав, что им наконец-то удалось задеть гостя за живое. Глаза их заблестели веселее от любопытства. Лица женщин, напротив, стали еще более суровыми и усталыми.
– Не меняют внучку на дочку, – начал декламировать Дунаев слегка изменившимся голосом, —
Если ей захотелось пить!
Иногда за последнюю строчку
Будут страшной щекоткою мстить!
Ишь какие фазаны сквозные
Зажрались, поджидая врага.
Защекочут вас ветры стальные!
Не помогут стальные рога.
А потом расцелуют вас нежно
Облака, облака на лету…
Будет вам и забавно и снежно,
Вы уйдете в пустую мечту.
Далеко за Полярным кругом
Будут в норах брикеты лежать.
Будут звезды идти друг за другом
И в бескрайних снегах застывать.
Ледяную целуя рыбку,
Поднимая к звездам глаза,
Вспомнишь южную эту ошибку —
Только в лед превратится слеза.
Лицо Пажитнова омрачилось.
– Лагерем угрожаете? – язвительно спросил он. – Колымой?
– Да что вы… каким еще лагерем? У нас же просто поэтический турнир такой, – ответил Дунаев, как сквозь вату.
Внезапно одна из женщин произнесла глухим, негромким голосом, не отворачиваясь от окна:
Слепая осень
Обернула землю,
За ней идет
Бесстыжая зима.
Но я такой
Заботы не приемлю,
Я все хочу
Убить и скрыть сама.
Я так хочу
Природу заморозить,
Сгубить листву
Дыханием своим.
Ледок на лужах,
Словно дрожь по коже,
И воет ветер —
Гулкий нелюдим.
Я так хочу
Последней стать зимою,
Чтоб никогда уж
Не было весны.
Но если я
Глаза свои открою,
Как мне закрыть их,
Чтобы видеть сны?
«А ведь отсюда хороший вид на море!» – вдруг щелкнуло в голове у Дунаева. Он посмотрел туда, куда смотрела женщина, и увидел, что на горизонте, который готов уже был слиться с небом, появилось несколько темных точек. Иногда там, где-то очень далеко, возникали какие-то мелкие вспышки.