Мифогенная любовь каст — страница 78 из 198

дной руке баночку со сгущенкой, в другой – ложку… Он ни о чем не думал, ни в чем больше не сомневался. Только снова в опустевшей голове вертелись с паразитической неотвязностью строки из блоковского стихотворения «В дюнах»:

… Моя душа проста, соленый ветер…

… Скрестила свой звериный взгляд

с моим звериным взглядом…

«… Я не люблю пустого словаря…

„Твоя!” „Моя!” „Люблю”, „Навеки твой”…»

… Сегодня ночь и завтра ночь…

Почему-то его очень раздражало, что строки не складывались в последовательный текст, а навязчиво маячили какими-то обрывками, ошметками, словно бы все стихотворение целиком уже было засосано внутрь себя зыбучими дюнами собственного пейзажа.

Стена приближалась. И он приблизился к ней. Пятачок вел его прямо на нее, петляя, исчезая в снегу и снова маяча. Иногда, в подступающем бреду, казалось, что у него ножки, что он перебирает ими и ножки одеты в коротенькие красные шортики в горошек. Дунаев, не глядя, зачерпнул ложкой немного сгущенки, лизнул. Клейкая сладкая струйка упала на щеку. Приторная сладость. Теперь ему отчетливо представилось, что вся ленинградская жизнь тоже была галлюцинацией, только более мрачной и скучной, чем обычно. Он съел еще немного. Стало подташнивать. Но он причмокнул и с поддельной удалью крикнул куда-то в пустоту: «Вкусно, ебтеть!»

А в голове вертелось:

… Свободным взором

Красивой женщине смотрю в глаза

И говорю: сегодня ночь, а завтра…

Затем, как неизбежно бывает при таком прокручивании, стал всплывать непрошеный мат:

Я не люблю пустого словаря:

Хуе-мое, люблю, навеки твой…

Дунаева передернуло. Его мутило от этих непроизвольных искажений.

Ебу и думаю: сегодня ночь

И завтра ночь…

Это было невыносимо: тошнотворная сладость сгущенки и эти строки… Он увидел, что ЭТО уже совсем близко. Пятачок последний раз крутанулся и ушел в эту белую непрозрачность… Еще несколько шагов… Дунаев судорожно засунул в рот еще одну ложку сгущенки. И, зажмурившись, вошел в ЭТО. Что-то мягкое и густое, как бы пушистое, облепило его, слегка покалывая и ласкаясь. Он с трудом открыл глаза, но напрасно – это лезло в глаза, в нос, было везде. Только теперь Дунаев понял, что это такое – это был пух. Колоссальный необозримый массив равномерно взвешенного, плывущего, мягчайшего и нежнейшего пуха. Пораженный, он продвигался в его глубину. Дышать было почти невозможно – пух лез в рот, забивался в ноздри. Из последних сил Дунаев продолжал глотать сгущенку, давясь ею, как калом. Пух лип к ложке, сладкое тягучее попадало в рот уже облепленное ангельским покровом – парторг заставлял себя глотать и улыбаться, ни на что не надеясь.

… Были рыжи

Ее глаза от солнца и песка…

Он подумал о спящей Машеньке и вдруг, совершенно непроизвольно, мысленно позвал ее: «Поэтессочка! Ты-то хоть помнишь целиком эти злоебучие дюны?» Вспыхнуло внутреннее зрение, осветившее макушечную спаленку: крошечное безмятежное личико девочки повернулось на фоне подушки, не размыкая слипшихся ресниц. Губы шепотом стали читать еле слышно, лепеча, слегка, по-детски, смягчая согласные:

Я не люблю пустого словаря

Любовных слов и жалких выражений:

«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».

Я рабства не люблю. Свободным взором

Красивой женщине смотрю в глаза

И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —

Сияющий и новый день. Приди.

Бери меня, торжественная страсть.

А завтра я уйду – и запою».

Моя душа проста. Соленый ветер

Морей и смольный дух сосны

Ее питал. И в ней – все те же знаки,

Что на моем обветренном лице.

И я прекрасен – нищей красотою

Зыбучих дюн и северных морей.

Так думал я, блуждая по границе

Финляндии, вникая в темный говор

Небритых и зеленоглазых финнов.

Стояла тишина. И у платформы

Готовый поезд разводил пары.

И русская таможенная стража

Лениво отдыхала на песчаном

Обрыве, где кончалось полотно.

Там открывалась новая страна —

И русский бесприютный храм глядел

В чужую, незнакомую страну.

Так думал я. И вот она пришла

И встала на откосе. Были рыжи

Ее глаза от солнца и песка.

И волосы, смолистые, как сосны,

В отливах синих падали на плечи.

Пришла. Скрестила свой звериный взгляд

С моим звериным взглядом. Засмеялась

Высоким смехом. Бросила в меня

Пучок травы и золотую горсть

Песку. Потом – вскочила

И, прыгая, помчалась под откос…

Я гнал ее далеко. Исцарапал

Лицо о хвою, окровавил руки

И платье изорвал. Кричал и гнал

Ее, как зверя, вновь кричал и звал,

И страстный голос был как звуки рога.

Она же оставляла легкий след

В зыбучих дюнах и пропала в соснах,

Когда их заплела ночная синь.

И я лежу, от бега задыхаясь,

Один, в песке. В пылающих глазах

Еще бежит она – и вся хохочет:

Хохочут волосы, хохочут ноги,

Хохочет платье, вздутое от бега…

Лежу и думаю: «Сегодня ночь

И завтра ночь. Я не уйду отсюда,

Пока не затравлю ее, как зверя,

И голосом, зовущим, как рога,

Не прегражу ей путь. И не скажу:

«Моя! Моя!» И пусть она мне крикнет:

«Твоя! Твоя!»

Это порождало сладострастное умиление, смешанное со стыдом, как всегда бывает, когда маленькие дети читают наизусть или вслух что-то о взрослых страстях, тщательно, с невинным старанием выговаривая слова, не понимая их содержания, но равнодушно предчувствуя, что и им предстоят те же самые смятения, погони и вздрагивания.

Как бы там ни было, Дунаев в этот критический момент слушал Машеньку не менее увлеченно, чем слушал Зину несколько дней тому назад. Он почувствовал приток сил. Вникая в Машенькин лепет, он, не обращая внимания на налипающий пух и тошноту, ел сгущенку, старательно причмокивал, каждый раз облизывал ложку, не упуская ни одной капли. Он гордился Машенькиной декламацией и памятью, с трудом двигая облепленными пухом губами: «И никаких хуе-мое! Никакого мата!»

В этот момент он ощутил, что нечто безликое и нежное из бесконечной глубины пуха смотрит на него, точнее, сама сущность этого пухового массива внезапно осознала его присутствие. Этот «взгляд» был, как Дунаев сразу почувствовал, нацелен на баночку сгущенки в его руках. И хотя он не видел ничего напоминающего глаза или лицо, тем не менее он ясно ощущал, что взгляд этот наполнен застенчиво-бесстыдным, простодушно-младенческим желанием сладкого.

– Что, хочется? – крикнул он злорадно. – А вот хуй тебе! Сам все дое…

Он не успел произнести последний звук «м» – пух окончательно забил ему рот, он стал задыхаться. «Сейчас умру», – еще раз подумалось ему. Вместе с тем он вдруг ощутил, что пытается дотянуться до отдаленной и в то же время невероятно тонкой, паутинообразной конструкции, напоминающей по форме рычаг. Эта конструкция была нематериальна, она обнаруживалась не в пухе, а в сознании (не совсем ясно было, в чьем именно сознании), но дотянуться, дотронуться до нее было мучительно трудно. Однако чем больше концентрировался взгляд пуха на сладкой баночке в его руках, тем ближе парторг был к рычагу. Внезапно рычаг стал доступным: мысленным усилием Дунаев легко повернул его.

Раздался отчетливый, негромкий щелчок.

Глава 37

Блок в раю

Он был совершенно уверен, что умер и находится в Раю. Перед его глазами клубилась яркая зелень, чем-то напоминающая зеленый мех. За нею простиралась еще более яркая, почти ядовитая зелень небольшой полянки. На фоне безоблачного неба отчетливо виднелись силуэты нескольких сосен.

Все было окутано свежестью. Расположение цветов, кустов и деревьев создавало чрезвычайный уют. Круглые полянки с бегущими по ним тропинками там и сям выступали из аппетитных теней, словно бы пропитанных темно-зеленым соком.

Он сделал несколько движений. Было очевидно, что у него другое, посмертное тело, не имеющее ничего общего с прежним. Это новое тело не было результатом трансформаций или магических превращений – оно просто было другим, без Машеньки в голове, очень маленьким и как будто щедро наделенным конечностями. Впрочем, он не помнил своего прежнего тела, ничего не знал о нем. Он не помнил ничего из того, что было до сих пор. Он просто был бессмысленным маленьким существом вроде козявки, радостно семенящим по полянке.

Его крошечное сознание было забито до тесноты невыносимо сладким запахом цветов, упругой и нежной травой, щекочущей тело, безмятежным журчанием ручейка где-то неподалеку, ласковым воркованием лесных голубей, щебетом птиц и жужжанием пчел. Теплая нагретая земля источала невидимый пар, слегка колеблющий очертания растений. Он вышел на тропинку и направился к маленькому деревянному мостику через ручей. Напившись из ручья, он перешел его по мостику и углубился в чащу. Здесь, в сухой прохладе, росли большие грибы и ягоды, лежали кучи желудей и прошлогодние листья. Дунаев забрался в глубь земляничной поляны и устроил настоящее пиршество. Весь покрытый сладким соком, он засеменил дальше и вскоре увидел источник с небольшим озерцом, скорее лужицей прозрачной, холодной воды. Он прыгнул в лужицу, но остался на поверхности, видимо будучи очень легким. Повертевшись в воде и искупавшись, он заскользил к берегу, откуда продолжил свой путь в зарослях кустов. Некоторое время спустя он заметил одинокую сосну и на ее вершине какое-то неясное движение, как будто кто-то играл там с ветвями. Ножки его заскользили по росистой траве. Затем он услышал какой-то дробный топот, будто бегали на маленьких копытцах. Он увидел розовую фигурку с большими и плоскими заостренными на концах ушами. Без сомнения, это был поросенок, но не такой, какой бывает в Аду. Этот поросенок обладал несоразмерно большой головой.

Солнце стало медленно исчезать в небе, когда Дунаев выбрался на новую полянку, в центре которой стояло огромное толстое дерево. В стволе виднелась открытая дверь. Воздух жаркого дня был золотым и тягучим, как мед. Он вошел в дерево и очутился в просторном помещении, но не успел осмотреть его. Это было круглое пространство с очень высоким, тонущим в полумраке потолком. Круглые окна освещали нижнюю часть помещения. Возле одного из окон стояла деревянная кровать, и в ней кто-то лежал, укрытый одеялом. Видимо, этот некто был долго болен и сейчас выздоравливал. Над кроватью склонились мальчик и доктор. Мальчик держал чашку, из которой шел пар.