Мифогенная любовь каст — страница 97 из 198

ного владения немецким сделали военным переводчиком. Он так долго готовил себя к бесконечным, выматывающим допросам в ЧеКа, и вот война для него обернулась бесконечными допросами, только допрашивали не его, а пленных немецких офицеров и генералов, он же переводил их бесконечные «Поймите меня правильно» и «Я военный, такой же солдат, как и вы…». Но он не скучал, отнюдь. Эти допросы давали ему немало ценного материала. На войне он окончательно понял, что его призвание – психолингвистика. Хотя свободного времени оставалось мало, все же он вел лингвистические заметки, которые надеялся когда-нибудь издать под общим названием «Язык немецко-фашистских оккупантов в период военных действий на территории СССР». Ему довелось даже несколько раз присутствовать при смертных казнях (через повешенье) солдат и офицеров из частей СС, которые отличились своими жестокостями в обращении с мирным населением оккупированных территорий. Он заметил, что некоторые приговоренные пытались перед смертью произнести какие-то слова по-русски, видимо, желая, чтобы их поняли. Чаще всего это были сильно искаженные русские матерные ругательства – те самые слова, которые эти вчерашние палачи слышали от своих русских жертв во время истязаний и казней. Радный тщательно записывал эти выкрики немцев, стараясь передать фонетику искажений. Этими материалами он надеялся дополнить свою работу об иноязычных высказываниях, произнесенных перед смертью.

Летом 1942 года он снова попал в родной город – на этот раз переводчиком при штабе командующего Сталинградским фронтом генерал-лейтенанта Гордова. Сталинград был уже окружен неприятельскими войсками, которые рвались к городу со всех сторон. Сдерживание этого чудовищного, невиданного по масштабам натиска дорого стоило советским войскам. Над городом и его окрестностями висел чудовищный зонт предельного напряжения – напряжения Величайшей Битвы в Истории Битв, Битвы, которой суждено было длиться не день и не два, а шесть с половиной месяцев. Ситуация была настолько горячая, что Радному стало уже не до лингвистических заметок. Но он был счастлив. Никогда в жизни еще не бывало ему так хорошо, как сейчас. Ощущение счастья только обострялось от постоянной усталости – спать доводилось редко.

В одной из узких, тесных комнаток штаба он сидел как-то вечером, низко наклонившись над срочной работой – надо было отредактировать по просьбе командующего фронтом стенограммы допросов, при которых пленные немцы сообщили кое-какие немаловажные сведения относительно плана германского наступления, намеченного на ближайшие дни. Радный намеревался работать ночь напролет.

Завыли сирены. Бомбежка. Опять бомбежка! Последнее время они случались по нескольку раз в день. За фанерной стеной, по коридору послышался шум многих торопливых шагов – сотрудники штаба спешили в укрытие.

Радный не стал отрываться от работы. Не до того. Дверь отворилась, и без стука вошли трое. Радный поднял на них воспаленные недосыпанием глаза. И сразу увидел синие кубы на воротничках гимнастерок. Внутри похолодало. Он встал, протянул через стол руку. И тут похолодало еще сильнее. Перед ним стоял Кирилл Андреевич Радужневицкий – без бородки, без пенсне, гладко выбритый, подтянутый, в аккуратной чекистской униформе.

– Кирилл Андреевич! Вы… живы? – изумленно пролепетал Радный.

– Как видите, – сухо ответил Радужневицкий.

– И вы… в органах?

– Как видите, – повторил Кирилл Андреевич с тем же холодком. Вместе с ним вошли незнакомый Радному чекист, а также кузен Радужневицкого Андрей Васильевич, который был с неуместной щеголеватостью одет в светлый летний костюм в полоску и в лакированные штиблеты с белым верхом. В руке он держал грабли.

– Чем обязан? – спросил Радный тем же холодным тоном, каким говорили с ним. Он уже понимал, что ничего хорошего этот визит ему не обещает.

Кирилл Андреевич поставил на край стола портфель, щелкнул замком.

– Это ваше? – он кинул на стол ожерелье из мелких звериных черепов.

– Мое, – ответил Радный после короткой паузы.

– А это? – Радужневицкий извлек из портфеля четыре человеческих черепа, связанных вместе длинным красным витым шнуром от портьеры.

– И это мое, – тихо сказал Радный.

– Наденьте.

– Но… зачем?

– Сегодня же пятница, – криво усмехнулся Кирилл Андреевич.

Радный надел «ожерелья». Мелкие черепа куниц, хорьков и ежей аккуратно легли вокруг шеи. Шнур с человеческими черепами он перекинул через плечо, как портупею; сами черепа при этом сгруппировались на бедре.

– Хорошо. Следуйте за нами.

– Я арестован?

– Считайте, что вы задержаны, капитан Радный.

Во дворе штаба стоял «черный ворон». Вокруг гремело: бомбежка была в разгаре. Когда его запихивали в машину, Глеб Афанасьевич посмотрел в небо – высокое, мутное, загрязненное военным дымом. В небе чернели крестики вражеских самолетов. Он подумал, что видит небо в последний раз – последний раз наблюдает ту легкую желтоватость на западе среди облачных клочьев, которая означает, что там где-то далеко и в то же время так близко – садится солнце. Солнце…

Кирилл Радужневицкий сел за руль. Радный оказался на заднем сиденье – между Джерри и незнакомым чекистом. Грабли нелепо торчали, зажатые между колен Джерри.

– Должен ли я воспринимать эти грабли, как метафору, Андрей Васильевич? – язвительно осведомился Радный. – В том смысле, что вы пропалываете грядки человеческого огорода, освобождая их от всяческих сорняков? Ведь вы, надо полагать, работаете в тех же органах, что и ваш кузен?

Джерри вместо ответа захлебнулся хохотом. Чекист тоже загоготал. От них пахло водкой. Они неслись словно бы наобум, не разбирая дороги, вокруг был сущий ад: падали бомбы, рушились здания. Советские зенитные батареи полосовали небо.

Радный улыбался – улыбался концу собственной жизни, который был, как ему казалось, близехонько.

«Не от чекистской пули, так от немецкой бомбы – не все ли равно…», – думал он.

Внезапно они вырулили к Волге, туда, где обрывалась набережная, украшенная статуями счастливых детей, девушек и спортсменов. Дальше начинались дикие песчаные пляжи. На другой стороне реки шел бой, там все горело, и над рекой вздымались темные дымы. Они были недалеко от бывшей лодочной станции, но от нее мало что осталось – растерзанный домик со съехавшим набок обугленным куполом, раскрашенным в цвета радуги. От лодок уцелели щепки, куски, головешки.

«Вот тут меня и убьют», – подумал Радный.

Кирилл Радужневицкий вежливо помог ему выйти из машины.

– Красивое место, Глеб Афанасьевич, – сказал он. – Отсюда хороший вид на реку. Эти столбы дыма на горизонте… Мы хотели бы сфотографировать вас здесь, если позволите.

– Сфотографировать? – горько усмехнулся Радный. – Так это теперь у вас называется? И, конечно же, в затылок?

– Да, да, в затылок! – широко улыбнулся Кирилл Андреевич. – Вы угадали: со спины. И чтобы вы смотрели туда, на ту сторону. Как некоего бога… как бога смерти, что ли… С этими черепами… Взирающим на дымы войны. Не угодно ли встать на этот пьедестал? – он указал на белый, потрескавшийся постамент, с которого взрывной волной сбросило скульптурную группу – детей, играющих в мяч.

Радный вскарабкался на постамент и встал на нем, повернувшись лицом к реке, в водах которой отражались прощальные отблески заката.

Сзади послышался щелчок. «Взвели курок, – подумал Глеб Афанасьевич. – Целятся. Сейчас выстрел. И все».

Вот она, эта последняя секунда, к которой он шел всю жизнь, думая с младенчества только о ней. Об этой секунде, только о ней. Крошечная порция пустоты, щелочка между двумя глыбами – жизни и смерти. Неожиданно он почувствовал необходимость произнести нечто вслух. Последние слова. Пусть они прозвучат. И пусть это будет немецкая речь – речь, которая подстерегает в будущем, за поворотом. Речь мира мертвых.

– Их хабе генуг! – произнес Радный.

Эти слова означают «С меня довольно!». Это значит, что человеческое существо требует себе конца. Оно измождено. Оно устало от жизни и от ожидания смерти. Оно желает, чтобы все исчезло. То были слова одной из кантат Баха – мрачной и прекрасной. Эту кантату Радный считал самым совершенным творением, которое когда-либо создавал человек. Когда-то он пытался перевести на русский язык эти стихи, это воплощение горестного пафоса барокко:

Был млеком воспоен, был опьянен вином,

Я жил, дышал, любил и трепетал невольно,

Но ныне утомлен и бдением и сном,

И ныне – все, конец. С меня довольно!

Я страны посещал, где вечный аромат.

И дольние края встречали хлебосольно,

Но я блуждал, томясь, из сада в сад.

И ныне – все. Конец. С меня довольно!

Я книги изучал, чтоб знания испить,

Слух насыщал струной и громом колокольным:

Что луч поймать, что зверя приручить…

Но ныне – все. Конец. С меня довольно.

Любовь прошла сквозь сердце, как сквозь град

Проходит армия – торжественно и больно.

И сладострастие в обугленных садах

Язвило душу мне. Конец! С меня довольно!

Я веровал. Я веровал в Христа.

В обители входил, склоняясь богомольно.

И слезы лил у древнего Креста,

Но ныне нету слез. С меня довольно.

Я ныне ухожу туда, где нет речей,

Где песнь моя уже не льется вольно.

Туда, где нет ни солнца, ни ночей.

Я видел свет и тьму. Конец! С меня довольно.

С нетерпением ожидая смерти, он смотрел со своего пьедестала за реку, где вздымались «дымы войны». Там шел бой. И вдруг что-то произошло с его зрением. Как будто с ландшафта сдернули пленку: он стал видеть на огромном расстоянии. Он увидел солдат, бегущих в атаку, окопы, блиндажи, затянутые маскировочными сетками, полевые телефоны, санитарок, танки, множество танков, голых по пояс немецких танкистов, строчащих из пушек, пожилых советских лейтенантов с удивленными лицами, лежащих в пыли, и молодых полковников, идущих в бой с хохотом, увидел стальную фляжку в руках солдата, он увидел очень далеко красное знамя и конный казачий полк, идущий, как темное низкое облако, под этим знаменем, увидел убитых, которые еще продолжали обнимать оружие или врагов, и танцующего русского офицера, видимо только что сошедшего с ума, и генерала, который ел суп из миски, и раскаленные стволы артиллерийских орудий, и парней из боевой дивизии СС, которые сражались без касок, повязав головы красными косынками, и немецкого командующего, который сидел на коне и курил.