Мифогенная любовь каст, том 1 — страница 50 из 94

Все во всем. Готовятся салаты.

Мелко нарубить багетовые рамы,

Вылить в них огромный чан сметаны,

Сверху посыпать древесной стружкой

И очистками карандашей старушки.

Гекльберри Финн готовит лодку.

Все готово у него к побегу:

Спрятал ружья, крупы и селедку,

Приготовился к жаре и снегу.

Рядом дремлет умершая кошка,

Там на дне – дне лодки сыроватом

Под кусочком сала треснула матрешка,

И в нее проник обрывок ваты…

Сумеречное небо Подмосковья… После темных южных ночей небо здесь казалось светлым, красноватым с запада и зеленоватым с востока. Казалось, по нему гуляют разводы и волны, сталкиваясь и перемещаясь так, что над центром Москвы образовалась воронка, уходящая в небеса и переливающаяся, словно северное сияние. Внутри этого медленного смерча будто зарождалось что-то. Таким увидел небо Дунаев, очнувшись и вынырнув из Глубокой Комнаты. Он висел в воздухе, внизу пролегали заснеженные пустоши, овражки. Дунаев глянул в небеса, и его снова стало поднимать вверх, постепенно снося к северо-западу. «Сумеречный Смерч…» – подумалось парторгу. На западе он увидел Чайную Чашу, нечто вроде плоской чаши цвета крепкого чая. Далекие воздушные объекты напоминали чаинки в этой чаше, сложившейся из дыма и облаков и от пожаров войны принявшей такой необычный для неба цвет. Смерч и Чаша образовывали воздушные течения, которые цепляли друг друга, создавая Атмосферный Фронт. Попав в этот Фронт, парторг неожиданно принял в воздухе сидячее положение и как бы понесся на санках с высоченной горы. Внизу ему стала видна деревенька, близ которой, на заснеженных холмах, кипел бой. Шли немецкие танки, то и дело стреляя, распуская шлейфы снега и черного дыма. С советской стороны никаких танков не было, лишь горстка человеческих фигурок, прячась в окопах, удерживала высоты. Дунаев стал судорожно прыгать во времени, перемещаясь, как по линейке, по промежутку времени 29 ноября – 18 декабря 1941 года. Ему отчего-то мучительно хотелось добраться до Нового года, но ничего пока что не получалось.

Никогда раньше Дунаеву не приходилось перескакивать во времени на такие большие сроки (до 7 – 8 дней один прыжок), и он впервые почувствовал, как это тяжело. «Да, это тебе не полчаса туда, пять минут сюда», – подумал он, изо всех сил сжимая зубы, чтобы не развалиться в мелкую труху. «Прыжки на дальнюю дистанцию» требовали крайнего, почти немыслимого напряжения сил; парторг чувствовал себя на пределе своих возможностей, он весь раздулся, словно лягушка в брачный период, ему казалось, что он вот-вот лопнет.

Время, точнее этот проклятый промежуток времени, стал для него цирковой ареной и куполом с трапециями, где вдруг пришлось ему «выступить», да еще в двойной роли: акробата и атлета-тяжеловеса, жонглирующего гирями. И тем не менее, несмотря на эти мучения, он все прыгал, словно кто-то сильный и непререкаемый давил на него, заставляя проделывать эти немыслимые трюки. В какой-то момент, в нахлынувшем горячечном бреду, ему показалось, что это огромный Поручик крепко схватил его обеими руками и использует в качестве насоса, надувая осевшую шину своего старомодного велосипеда колоссальных размеров. Дунаев ощутил, что голова его сбоку, от виска, подключена через трубочку к металлическому ниппелю, ощутил, как горячий воздух, проходя через его тело, заставляет постепенно твердеть и наливаться чугунной тяжестью шину на этом гигантском колесе. Запахи разгоряченной резины и металла вдруг остро напомнили завод, жар вулканического цеха, и припомнились светлые глаза одного паренька, который там работал.

«Это он мою ОРБИТУ надувает», – сверкнула в мозгу отгадка.

Вглядевшись в лицо Поручика, склонившееся над ним, Дунаев, однако, вздрогнул – вместо козырька кепки у того был резной деревянный карниз крыши, вместо глаз – окна с наличниками, где трепыхались ситцевые занавески, вместо кожи и бороды – бревна. «Так это не Поручик, а сама Избушка старается!» – подумал парторг, но руки, которые его держали и «качали», знакомые заскорузлые руки, были, без сомнения, поручицкими.

На даче продолжается обед.

Для птиц построили фанерную кормушку.

В хрустящих пальцах давит сушку

Сутулый и веселый сердцеед.

Ее развалины макает в чай,

Чтобы набухли, пропитались влагой

Коричневой. И каплет невзначай

На стол, застеленный пергаментной бумагой.

– Да я не выдержу этого! – вдруг прошептал Дунаев, почувствовав, как под постоянным накачиванием искажается, деформируется все его тело. Сначала чудовищно набухли мускулы, затем стали раздуваться грудная клетка, живот. Кости гнулись и изменяли свою форму, как резиновые. Страшно раздулась шея, так, что голова просто слилась с телом. Однако чем больше его раздувало, тем меньше он ощущал страданий – наоборот, по его распухшему и раздавшемуся во все стороны лицу, между разрумянившимися пузырями щек протянулась какая-то нескончаемая улыбка. Про такую улыбку можно было бы сказать, что она «до ушей», однако как раз ушей-то у парторга уже и не было: их поглотила и утопила в себе мягкая, восходящая, как на дрожжах, плоть головы. В общем, становилось как-то веселее. Разве что ужасно мешала одежда. Но и это было устроено. Не так торжественно, как в прошлый раз, но зато быстро заглянули в Заворот, где Дунаев «спрятал вещички», и уже не в колодец, а в довольно приличный платяной шкаф, где ему – среди общего напряжения, в потоке трансформаций – все-таки удалось аккуратно повесить рубашку, пиджак, брюки и пыльник на плечики, а носки, галстук и ботинки разместить на полочках.

После того как парторг остался голым, все пошло быстрее. Дунаев почувствовал, что тело его округляется, исчезают, словно глупые помехи, ноги, плечи, руки, все сливается в горячий, твердый, стремительный шар.

С громким хохотом, пропитанным силой и облегчением, понесся Дунаев вперед. По всему «кольцу» звучал его ликующий крик:

– СОЙДИ С МОЕЙ ОРБИТЫ!


С «орбиты» действительно что-то сыпалось в разные стороны, освобождая ему путь – тонкий, светлый, стремительный, словно бы подернутый кружевами или инеем.

Даже если все небо,

Бездонное, тесное небо,

Пропитать кружевами,

Наполнить узорами льда,

Даже если зарыться

В глубины беспечного хлеба,

Все равно мы останемся

Теми, кем были всегда.

Нам с тобой не дано

Ускользнуть от далеких пределов.

Не дано позабыть

О запущенных древних мирах.

Этот холод и жар

Покидают огромное тело.

Остается скольженье

И чаши на буйных пирах.

Человек средних лет

Далеко пребывает от смерти.

Пожилой человек

Любит пить подогретый кефир.

Колобок и волчонок

В стене обнаружат отверстья.

Поросенок толкнет

Нас с тобой в заколдованный мир.

Только там, на стене,

На плакате нахмурился воин,

И дрожит его перст,

Упираясь в пружинку отцов.

Не волнуйся, родной,

Будь по-прежнему горд и спокоен.

И в глубинах земли

Слышен твой изнуряющий зов.

Мы восстали из тьмы,

Как насосы встают на могилах,

Как грибы вырастают

Стеной на поверхности пней.

Старики и старухи

Воюют в невиданных силах.

Медвежата и волки

Сготовят наваристых щей.

Сквозь дикое сочетание тяжести и невесомости, охватившее Дунаева, он различил огромное сверкающее блюдо, доступное только «исступленному зрению»: белоснежное, с легчайшим перламутровым отливом. По краю этого «блюдца» он стремительно несся, наращивая скорость и частоту оборотов. Что-то низко загудело, завыло, и со стороны раздался скрипучий голос, возмущенно возопивший на всю Орбиту:

– Невоспитанный мальчишка!

– Сойди с орбиты, кому сказал! – загудел в ответ Дунаев.

– Невоспитанный мальчишка! – снова прокричал голос, похожий на старушечий. Дунаев так и не увидел того, кому принадлежал этот голос. Он развил такую бешеную скорость, что вышел в некое другое пространство, на «внутреннюю орбиту» с другой стороны блюдца, где все было в покое, приглушено, верх и низ отслаивались друг от друга. Сделав крутой вираж, Дунаев попал на лакированную поверхность, посреди которой зияла огромная трещина.

Парторг вспомнил давнее видение колоссальной треснутой матрешки и неожиданно осознал, что он подскочил высоко над «блюдцем» и теперь находится на боку подобной матрешки, висящей в недосягаемых небесах над Москвой.

«Она» хотела б стать опять

Ребенком, может быть, иль львицей,

Или искрящеюся спицей

Тела усталые пронзать.

А «он», наверное б, желал

Жевать лишь ангельские перья

Иль поговорки и поверья

Отлить в искусственный металл.

Но где он, тот блестящий сплав?

Любовным тестом в снежном теле

«Они», наверное б, хотели

Взойти, друг друга увидав.

Судьба иначе распорядилась,

Столкнув их в схватке боевой:

«Она» в передник нарядилась,

А «он» – в палящий жар печной.

И вот сошлись среди тарелки,

Приглашены на браный пир,

А возле них разложен мелкий

Горячий, пористый гарнир.

Вид, распахнувшийся во все стороны вокруг Дунаева, был грандиозен. Поразительна была именно огромность и гулкость этого зрелища, напоминающего ущелье. Город находился как бы «на дне» этого ущелья, там виднелось «блюдце», на котором стояла Москва, будто вся построенная из драгоценных камней и изнутри подсвеченная, как рубиновые звезды кремлевских башен. Москва была маленькой и круглой, но видимой в мельчайших подробностях – рубиново-алмазный центр, изумрудное Садовое кольцо, окраины, сапфировые и нефритовые… Выше «ущелье» расширялось. Сверху парила к