Он не был филологом. Когда-то учился в Москве на юриста, но бросил. Иностранные языки ему давались плохо, а те, что он знал в детстве — позабыл. Он слыл, можно так сказать, оригиналом. В ранней молодости почему-то страдал запоями, но потом перестал пить и к спиртному никогда не притрагивался. Несмотря на воздержанный образ жизни, вскоре он совершенно сошел с ума и его поместили в психиатрическую клинику, но уже через два месяца он выписался здоровым. Безумие его, собственно, состояло в том, что он сбрасывал с себя всю одежду и погружался в воду, утверждая, что у него «сохнет кожа», что пребывание «на суше» для него невыносимо. Потребность в погружении в воду возникла столь резко, что Джерри, если под рукой не оказывалось в момент приступа наполненной ванны или большой кадушки, выбегал из дома и стремглав бежал в сторону Волги, на ходу раздеваясь. Поскольку домик, где жили Радужневицкие, находился далеко от реки, часто он не успевал добежать и падал с криком вожделения в первую попавшуюся лужу. В городе его поэтому прозвали «радужневицкая свинья».
Лечил его психиатр Сергей Сергеевич Литвинов. Причем — как он утверждал — не применял никаких средств: ни лекарств, ни процедур. По словам Литвинова, он вылечил Андрея Васильевича исключительно «разговорами». Этот случай успешного лечения даже снискал молодому психиатру некоторую славу, но Литвинова вскоре арестовали. Потом его, правда, освободили, но после этого он оставил психиатрию.
Сергей Литвинов стал одним из первых «адептов» Джерри Радужневицкого. Обычно бывает так: если уж врач вылечил душевнобольного, то этот врач навсегда остается для своего бывшего пациента чем-то вроде высочайшего авторитета. На сей раз случилось наоборот: Джерри полностью подчинил Литвинова своему влиянию.
Окончательно Джерри «воцарился» в кружке после ареста Кирилла Андреевича. Вскоре семье сообщили, что Кирилл Андреевич Радужневицкий расстрелян по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Это мрачное событие совпало со свадьбой Андрея Васильевича: Джерри неожиданно женился на женщине необычайной красоты, Татьяне Павловне Петровой. По национальности Татьяна Павловна была цыганкой.
Все члены кружка ждали арестов, что называется, «сушили сухари». К тому времени их оставалось девять человек (во времена Полины Андреевны у нее по четвергам собиралось человек двадцать). Никто не сомневался, что после расстрела Киры ОГПУ будет «шить дело» о шпионской организации. Те члены кружка, кто сохранял благоразумие, перестали встречаться у Радужневицких по четвергам. Объясняли это, с одной стороны, соображениями осторожности, к тому же говорили, что кружок деградировал.
От прежней филологической атмосферы теперь действительно не осталось и следа. Зато появилось нечто новенькое.
Таня Радужневицкая, жена Джерри, привлекла в кружок совсем молодых людей из рабочего клуба, где она работала секретарем комсомольской организации. По четвергам теперь ходили гулять большими компаниями, под вечер пели песни, жгли костры, танцевали на лужайках и дома, под патефон. Летом с хохотом и визгами купались в Волге. Часто устраивали далекие прогулки с пикниками, с песнями. В общем, неожиданно стало весело.
Старые члены кружка недоуменно пожимали плечами, говорили о «пире во время чумы» и все ждали арестов. Но, как ни странно, никого из них так и не арестовали.
Между тем старого Царицына уже не существовало. Возник новый город — Сталинград. Строились новые дома, старые разрушались. Но домик на Малой Брюхановской уцелел.
В первые дни войны Джерри Радужневицкий пытался записаться в армию, чтобы уйти на фронт, но ему было отказано: в бумагах сохранились свидетельства о его умопомешательстве. Он остался в Сталинграде, поступил работать на оборонное предприятие. Свою жену с маленьким ребенком отправил к родственникам, в Ташкент.
Как-то раз, когда немецкие войска уже замкнули страшное кольцо вокруг Сталинграда, Андрей Васильевич сидел один в своей квартире. За окнами темнел мрачный вечер. Только что закончилась бомбежка. Джерри вдруг вспомнил, что сегодня — четверг. По традиции он затеплил свечу и поставил ее в центр круглого стола, застеленного красной бархатной скатертью. На старой потертой скатерти отпечаталось множество кружочков от чайных чашек.
— Кружочки, кружочки… Эх, кружочки вы мои! — вздохнул Джерри.
Сколько веселых четвергов оставило тут свой скромный след! Как будто кто-то баловался с циркулем… Кружки. Окружности. Пересекающиеся нимбы. От недоедания у Андрея Васильевича слегка кружилась голова. Хотелось курить. Курева не было уже несколько дней. Чтобы развлечь себя, он потянулся к альбому с фотографиями.
Вот он, в белом парусиновом костюме, в лакированных туфлях, бойко танцует фокстрот со стройной Эммой Губер. Джерри страстно любил танцевать. Как некогда Андрей Белый в Берлине, он отплясывал исступленно, легко впадая в экстаз, на ходу выдумывая новые движения, новые па, синкопы, прыжки, выкрутасы, извивы, притопы, прихлопы, развороты и прочее. Обладая недюжинной физической силой, он легко поднимал партнершу за талию, перебрасывал ее через себя, ловил, вращал ею в воздухе, как шпагой.
Вот Танечка, еще девятнадцатилетняя, поет цыганскую песню под гитару. Горящие глаза как черные жемчужины… На смуглом плече — тень от самовара.
Вот снимки, сделанные на реке. Блестящий край лодки, мокрые тела плывущих за лодкой. Весло. Чье-то смеющееся лицо с зажмуренными глазами. Чья-то обритая наголо макушка. И рядом — другая макушка, прикрытая тюбетейкой.
А вот старая фотография. Члены кружка. В немного напряженных позах сидят и стоят вокруг стола — вот этого самого стола, в этой же самой комнате. И на столе — свеча. Полина Андреевна, полная, седоватая, в светлой шали на плечах в левой руке держит приоткрытую книгу: Вольфрам фон Эшенбах. Лейпцигское издание 1850 года. За ее спиной — Кира и Джерри, стоят, оба в полосатых костюмах. Кира держит в руке трость и перчатки. Смотрит внимательно, настороженно. Светлые усы, бородка. Вокруг — остальные. Шеботарев, сестры Ралдугины, Гневин, Левантович, Дрожжин, Никитников, Радный, Гоберг, Соня и Володя Кунины, Янтарев-Святский, Мариночка Дубишина, Орлов, Чинаев, Литвинов. Сидят: профессор Коневский и Артур Альбертович Фревельт, старый романо-германист по прозвищу Дверь.
Чинаев и Володя Кунин — в белогвардейских мундирах. Небезопасная фотография. Более здравомыслящий человек давно бы уничтожил ее. Но…
«Нам ли испытывать страх?» — усмехается Джерри. Он переворачивает последнюю страницу альбома и смотрит на магическую формулу, начертанную на синем картоне его рукой. Сложный, аккуратно выполненный рисунок. Множество линий, и каждая знает свое место. Ошибок тут позволить себе нельзя. Нельзя.
Он прикасается к схеме кончиками пальцев. Пальцы огрубели за время работы на фабрике. Но кожа все еще ощущает привычное, волнующее покалывание, как будто по линиям схемы, как по микроскопическим траншеям, пробегают крошечные ежи и дикобразы.
Внезапно в дверь постучали.
Джерри даже не вздрогнул. Он повернул к дверям свое исхудалое, но все еще залихватское лицо.
— Извольте войти, кто бы там ни был.
Вошли двое. В полутемной комнате они казались просто случайными прохожими, одетыми в обычное тусклое тряпье военного времени.
— Здравствуйте, — сипло промолвил один. Другой молчал.
— С кем имею честь? — Джерри поднялся с места. Один из вошедших сделал шаг к столу, одновременно откинув тяжелый брезентовый капюшон. Джерри вскрикнул.
— Кира? Живой?!
— Это я, Андрей. Как видишь, живой.
Двоюродные братья Радужневицкие обнялись.
— Значит, сообщение о твоем расстреле…
— Это был фальшачок, братишка. Мусорские враки.
Кира криво улыбнулся. Блеснула золотая фикса. Одним движением Кирилл Андреевич сбросил в кресло тяжелый от грязи и влаги бесформенный плащ, сшитый из военного брезента. Остался в солдатской гимнастерке, поверх которой надет был добротный, двубортный пиджак. Черные галифе. Хорошие офицерские сапоги. Исчезли: бородка, усы, пенсне. Вообще с первого взгляда было видно, что Кира сильно изменился. Джерри, прищурившись, внимательно рассматривал кузена. По правой щеке у того прошел глубокий, сложный шрам.
— А, это друзья расписались. Чтоб не забывал, — усмехнулся Кирилл Андреевич своей новой, кривой улыбкой.
— Ты сидел? — спросил Джерри.
— Вообще-то я не один. Мы тут с корешем шли мимо. Решили: заглянем на чаек. Сегодня же как-никак четверг. Наши-то соберутся?
— Какие, на хуй, наши?! — не выдержал Джерри. — Ты что, Кира, в тюрьме ума лишился? Сейчас война. Город блокирован. Немцы в сорока километрах. Улицы… Патрули всюду. Как вы прошли-то?
— Значит, не придут, — равнодушно проронил Кирилл Андреевич, садясь, — Жаль. А то я новый перевод подготовил. Из Рильке. Его поздняя вещь. Малоизвестная. Ну, ничего, прочту вам двоим. Двое — уже публика. Кстати, познакомьтесь: Мохоедов Иннокентий Тихонович, вор-рецидивист. Кличка — Уебище. Руки ему не подавай, — быстро добавил он. — Не принято. «Не по понятиям» — как блатные говорят. Вы с ним люди из разных каст. Он вор, а ты, стало быть, фраер.
Вор, сияя широкой, благодушной улыбкой, присел за стол.
— Кто же из нас «неприкасаемый»? — спросил Джерри, разглядывая вора.
— А это как посмотреть, — сказал Кира. — На зоне он — уважаемая персона, а ты был бы никто. Но в других мирах… В других мирах, ты — клад, а он — мышь полевая. Поэтому вы нужны друг другу.
— Не усматриваю особой нужды, — заметил Джерри. — Однако кто же ты сам? К какой касте принадлежишь нынче?
— Я… Это долгий разговор. Впрочем, разговляйтесь. — Кирилл Андреевич вынул из внутреннего кармана пиджака флягу со спиртом.
— Я не пью. Ты же знаешь.
— Сейчас можно, Джерри. Сейчас можно.
Кира устремил на двоюродного брата взгляд своих немного раскосых глаз. На мгновение Джерри увидел перед собой прежнего Киру: проникновенного, интеллигентного, сдержанного. Но уже в следующее мгновение странная сила просочилась из его глаз, сила, напоминающая холодный и простой ветер, дующий в предгорьях. Под влиянием этого ветра Джерри пригубил из фляги. Много лет он не прикасался к спиртному. И вот снова почувствовал вкус «огненной воды». Отпив, передал флягу Мохоедову.