Илья Муромец и Святогор. С рис. И. Билибина
Один Иван вполне выражает совокупность всего русского земства и его постепенного развития, почему, как крестьянин-царевич, он в эпосе Владимирского периода всего ближе прикасается к представителям двух крайних точек земства: крестьянства в лице Ильи Муромца и царственного рода в лице Добрыни, родственника Владимира. Материальная тяжесть громадной силы Святогора, не знающей еще разумного приложения своего в жизни, встречается и у Ивана-царевича, когда Старичок руки железные, давши ему напиться, говорит ему: «Ну, Иван-царевич, в тебе теперь много силы, лошади не поднять; крыльцо дома вели переделать, тебя оно не станет подымать, стулы надо другие, под полы подставить можно подстоек».
Егорий храбрый родится
По колено ноги в чистом серебре,
По локоть руки в красном золоте,
На всем Егории часты звезды —
эпическое описание, принадлежащее исключительно рождению Ивана или детей его как детей бога солнца. В стихе о Елизавете Прекрасной Егорий, спасая ее от морского змея, очевидно совпадает с подобными рассказами про Ивана-царевича, и песня даже в малейших подробностях придерживается обычных приемов ивановского рассказа.
Главное же значение Егория как мирового устроителя природы, толкучих гор и расшатывающихся лесов переходит в одной замечательной сказке на двух баснословных существ, Вертодуба и Вертогора, которые оба сознают свою скорую кончину, как только цель их гигантского творческого предназначения будет исполнена; так говорит последний встретившемуся ему Ивану-царевичу: «Поставлен я горы ворочать; как справлюсь с этими последними, тут и смерть моя». А между тем Иван посредством чародейной щетки и гребенки производит из земли новые горы и леса для продолжения забот и жизни его исполинских помощников.
Мы сказали выше, что общая масса ивановских вариантов, создавшихся под началами бродячего кочевого быта, представляют своего героя конюхом, охотником и пастухом, но пахарем никогда, за весьма немногими исключениями, которые, подобно шуточному рассказу про Фому Берендеевича, мы в полном праве, именно по редкости подобных исключений, почесть за гораздо позднейшие варианты.
В этом шуточном рассказе Берендеевич отождествляется вполне с Микулой Селяниновичем наших песен, с которым, впрочем, Иван-дурачок имеет уже и прежде некоторое сродство по значению своему как крестьянского сына и по сближению и сходству их рабочих кляч, служащих им богатырскими конями.
В мире сказок Микула является крошечным существом мальчика с пальчик, тождественного, в свою очередь, с Ивашечкой Чолником и Телпушом других сказок. Значение этого совершенного отсутствия всякой физической силы в крохотном образе героя очевидно. Подобно как громадность противоположного ему образа Святогора выражает собою исключительно преобладание материи и стихийной природы над человеком, так и здесь, напротив, образ Микулы – символ покорения материи духом и торжества человека над природой.
Это отождествление Ивана с Микулой указывает нам на тот момент нашей доисторической жизни, когда кочевой быт уступил первенство оседлому земледелию. С новым воззрением оседлой жизни получает и древнее сказание новый смысл, новое значение. Это борьба труда и мысли человека с окружающей его природой и окончательное покорение последней его пользам и нуждам. Молодое, слабое и крошечное существо (в сравнении с окружающей природой) духовным могуществом своего самосознания торжествует над наисильнейшими врагами, выражающими собою материальную силу неорганической природы.
Здесь, среди оседлой и устроенной жизни русской народности, выступает, наконец, Иван перед нами воплощенным олицетворением всего русского земства; почему и общий тип его раздробляется на все многоразличные, сословные и местные, представители русского мира. Добрыня и Алеша Попович заимствуют свои подвиги и похождения в сказочных преданиях; представитель среднего сословия, гостиный сын сохраняет и чудесного коня бурочку-косматочку, и самое имя сказочного героя. (Вспомним, что и в сказках Иван нередко является купеческим сыном и торгашом или нанимается к купцу в приказчики.) Наконец, и Илья Муромец, его долголетний сидень, его поездки по дремучим лесам и, быть может, таинственная связь его с царицей Задонской Матуйло Збуши Королевича – все это носит несомненную печать древнейшего ивановского сказания.
Басни о долголетнем сидне Ивана крестьянского сына выражают собою долгое бессознательное прозябание героя (а с ним и представляемого им русского земства), и мгновенное пробуждение в Иване богатырской силы собственного самосознания. Вот почему это предание, относясь в особенности к земледельческому сословию, повторилось в совершенно тождественной форме и в рассказе про крестьянского сына села Карачарова, который в народном эпосе позднейшей эпохи олицетворил собою всю нашу матушку землю Русскую с ее широким разгулом, богатством, могуществом и теплой православной верой. Итак, можно почти с достоверностию сказать, что как Илья Муромец, так и Иван-царевич, оба представители всей земли Русской и, следовательно, всего земства, но что под этими любимыми образами нашей народной старины по преимуществу скрывается то сословие, которое теснее других трудом своим непосредственно связано с землею. Здесь уже нет ни борьбы стихий между собою, ни борьбы человека с природой, и древний рассказ получает в глазах наших еще новое, сословное, если смеем так выразиться, государственное и политическое осмысление. Иван все тот же младший (третий) сын своего отца, все так же почитается в семье своей или юродивым дурачком, ни на что не способным сиднем, или, по крайней мере, слишком слабым и юным на трудные богатырские подвиги и предприятия. То отец отказывает свое наследство другим сыновьям, забывая про Ивана, то на просьбы молодого витязя отпустить его погулять на широком поле ответствует ему:
Малым ты малешенек,
И разумом глупешенек,
На боях ты не бывывал,
На добре коне не сиживал,
Сбруей ратной не владывал.
Несмотря на все, Иван один, вечно покорный сын, исполняет в точности приказы отца (или тестя); он не дремлет настороже и не устрашается никакими трудностями и опасностями, чтобы угодить отцу, и никогда, подобно братьям, не вернется домой с предпринятого дела, не исполнивши возложенного на него поручения. Видит он от старших братьев только злобную зависть да черную измену; не только они на него постоянно клевещут и над ним насмехаются, не только обижают его в разделе и трудов, и наград, и отцовского наследства; но, загребая жар чужими руками, они изменнически завладевают его добычами при возвращении его на родину и пользуются его славой и его трудами. Самого же Ивана они или разрезывают на мелкие куски и разбрасывают по сырой земле, или низвергают его в мрачное безвыходное подземелье. Но правда, правда вечно торжествует: земля сама открывает выход перед невинной жертвой, разрозненные части его тела мгновенно срастаются, и братьям его настает страшный час суда и приговора. Во всем этом лежит глубокий смысл, и очевидно, что сквозь сказочную оболочку виднеется здесь сословная былина нашего земства. Здесь все аллегория: надменное чванство братьев Ивана, недоверие к нему отца, мрак подземных и каменных палат, в которых содержится наш герой вдали от вольного Божьего света, раздробление его тела на части и раскидывание их по всей земле святорусской… все здесь имеет свое особое значение, даже самая неизвестность, в которой оставляют нас сказки о родине Ивана, что его родина вся земля– Русская, почему наш герой и носит по преимуществу название сильного русского богатыря и Баба-яга его встречает приветом: «Доселева русского духу слыхом не слыхивала, видом не видывала, а ныне же русский дух в очах проявляется».
О древних навязах и наузах и влиянии их на язык, жизнь и отвлеченные понятия человека[52]
Первоначальный человек понимал под словом жизнь одно чисто физическое существование, почему и выражения живот (как существование) и жизнь были для него тождественны, а самое слово живот означало в то же время ту часть человеческого тела, которая содержит в себе все главные органы его жизни, без которых он и жить не может; посему и выражение положить живот, или немецкое leiblass, отождествляется с понятием смерти. У полабов сердце, желудок, живот и жизнь имели одно общее выражение zeiwot, только первое означалось чаще с уменьшительным zeiwotek. Немецкое Leib – желудок и только Unterleib – живот, почему, вероятно, и у нас это слово имело прежде более обширное значение, и положить живот свой могло совершенно соответствовать в картинности своей выражению – стать грудью.
При таком понятии жизни наше я почти отождествляется с главными органами нашего физического существования, животом, головой, сердцем; и действительно, в народных песнях нередко поется в третьем лице про сердце или головушку певца, заменяющие здесь его я. Но если живот и голова – представители моего я, то руки, как посредники между мною и окружающими меня предметами, носят на себе понятие моей принадлежности, понятие моего. Все, что держат и обнимают мои руки, – мое. Вот почему все выражения принадлежности, имущества и владения большею частию носят в первоначальном виде своем смысл физического схватывания рукою, как, например, держава от держать (удержать за собою), имение от имати – брать; наконец, и выражения, указывающие прямо на руку, как Faustpfand, Handfeste, Handel, – порука, поручение и пр. и пр. Таким образом, рука становится в прямой физической связи между мною и схваченным мною предметом. С такого рода представлениями не расстается человек даже и в тех сферах, где материальное схватывание рукою становится невозможным, и, перенося их в область мышления, всякое прикосновение своего