Мифы Ктулху. Большая книга ужасов — страница 111 из 113

сякий раз находя для этих отсрочек новые предлоги. Когда я однажды прямо сказал ему об этом, он вдруг страшно испугался. Престарелый дворецкий его отца, которого вместе с некоторыми другими старыми слугами вновь пригласили на работу, сказал мне, что во время редких приездов домой Эдвард как-то странно ведет себя, особенно когда спускается в подвал, причем поведение его не просто необычное, но даже в чем-то не вполне здоровое. Я предположил было, что Айзенат пишет ему какие-то тревожные письма, однако дворецкий заверил меня в том, что в поступающей почте ни разу не попадались послания от нее.

Как-то вечером, незадолго до Рождества, Дерби заглянул ко мне, и именно тогда с ним произошел очередной приступ неведомой мне болезни. Я подводил беседу к теме предстоящей летней поездки, когда он неожиданно вскрикнул и вскочил с кресла с выражением самого дикого, необузданного страха на лице – его охватил жуткий, поистине неземной ужас, который мог привидеться разве что в самом чудовищном кошмаре.

– Мой мозг! Мой мозг! Боже, Дэн – оно тащит его – оттуда – стучит – царапает – эта дьяволица – даже сейчас – Эфраим – Камог! Камог! – Яма шагготов – Йа! Шуб-Ниггурат! Пламя – пламя – из-за тела, из-за жизни – в земле – о Боже!..

Я с трудом усадил его в кресло и чуть ли не силой влил в рот немного вина. Наконец он затих и впал в состояние прострации. Теперь он не сопротивлялся, и только губы его продолжали слегка двигаться, словно он что-то бормотал про себя. Наконец до меня дошло, что он пытается заговорить со мной, а потому склонился над ним, чтобы уловить едва слышимые слова.

– Снова, снова – она пытается – я должен был это знать – ничто не способно остановить эту силу; ни расстояние, ни магия, ни смерть – она продолжает приходить, обычно по ночам – я не могу от нее избавиться – это ужасно – о Боже, Дэн, если бы ты только знал, как знаю я, насколько все это ужасно…

Когда он снова застыл в неподвижном оцепенении, я подложил ему под голову подушки и дождался, пока он не уснул. Врача я вызывать не стал, поскольку мог предположить, что именно тот скажет по поводу его психического здоровья, а потому целиком положился на силы природы, если они вообще еще были способны что-то сделать. Проснулся он среди ночи, и я отвел его в спальню наверх, однако утром его уже не было. Наверное, потихоньку выскользнул за дверь – чуть позже мне позвонил его дворецкий, сообщивший, что Эдвард сейчас дома и без конца ходит по библиотеке.

После этого мой друг стал буквально рассыпаться на части. Он больше не приходил ко мне, хотя я продолжал ежедневно навещать его. Он часами сидел в библиотеке, устремив взгляд в пустоту, словно постоянно и как-то неестественно прислушивался к неведомым звукам. Иногда он заговаривал о чем-то, хотя всякий раз это были самые обычные, бытовые темы. Любое упоминание волновавших его проблем, планов на будущее, или тем более Айзенат ввергали его в поистине неистовое состояние. Дворецкий рассказывал, что по ночам у него случались страшные приступы, во время которых он даже мог ранить себя.

Я подолгу разговаривал с доктором, банкиром, адвокатом, и под конец решил пригласить к Эдварду врача с двумя его коллегами. Уже после первых наших вопросов он испытал жестокие, мучительные судороги, а потому в тот же самый вечер закрытая машина отвезла его несчастное, измученное тело в Аркхэмскую психиатрическую лечебницу. Меня назначили его опекуном и я дважды в неделю навещал его, едва не плача, когда слышал эти дикие вопли, зловещий шепот и глухое, монотонное повторение таких фраз как: «Я должен был это сделать – Я должен был это сделать – Оно доберется до меня – Оно доберется до меня – внизу, там, внизу, в темноте – Мама! Мама! Дэн! Спаси меня – спаси меня…»

Никто не мог сказать, сколь реальны были наши надежды на его выздоровление, однако я пытался сохранять оптимизм. На тот случай, если Эдварду все же удастся выкарабкаться, у него должен быть свой дом, а потому я перевел всех его слуг в особняк семейства Дерби, на котором он, естественно, как любой здравомыслящий человек, должен был остановить свой выбор. Что же до его нынешнего, «супружеского» дома со всем его сложным убранством и коллекцией совершенно невообразимых предметов, то здесь я даже и не знал, как поступить, а потому временно оставил все как есть. Я распорядился, чтобы раз в неделю там в главных комнатах протирали пыль, а истопнику сказал, чтобы он по необходимости поддерживал в камине огонь.

Жуткая развязка наступила как раз перед Сретением, хотя, словно по горькой иронии, ей предшествовал короткий и обманчивый проблеск надежды. Как-то однажды поздним январским утром мне позвонили из лечебницы и сообщили, что к Эдварду неожиданно вернулся рассудок. При этом память его пребывала в довольно плачевном состоянии, однако о каком-либо безумии уже не могло идти и речи. Разумеется, некоторое время ему предстояло побыть под наблюдением врачей, однако не было никаких сомнений в том, что процесс выздоровления, как говорится, пошел в гору. Таким образом, не позднее, чем через неделю Эдвард мог быть выписан из больницы домой.

Охваченный приступом восторженного ликования, я бросился к своему другу, однако изумленно напрягся, едва сестра проводила меня к нему в палату. Больной поднялся с койки и, вежливо улыбнувшись, поздоровался со мной, хотя я сразу же заметил в его облике налет какой-то странной, несвойственной ему энергичной возбужденности, что полностью противоречило тому, каким я знал его прежде. Передо мной стоял вполне спокойный, уверенный в себе человек, который, как ни странно, вызвал во мне смутное ощущение чего-то страшного, поскольку, как мне ранее говорил сам Эдвард, именно таким он становился, когда Айзенат пыталась втиснуть в его тело свою душу. И снова я увидел перед собой те же сияющие глаза, так похожие на глаза Айзенат и старого Эфраима, и ту же жестокую линию рта, а когда он заговорил, я вновь ощутил в его голосе ту же мрачную, самодовольную иронию – глубокий сарказм, отчетливо наводящий на мысль о затаившемся зле. Я видел перед собой того же человека, который пять месяцев назад сидел за рулем моей машины, того самого человека, которого я не видел с тех самых пор, когда он нанес мне краткий визит, забыв про свой давний условный звонок «три плюс два», и который зародил тогда во мне туманные опасения. Вот и сейчас он наполнил меня тем же самым мрачным ощущением какой-то богохульной чужеродности и невыразимой, почти неземной зловещности.

Он довольно учтиво заговорил со мной о подготовке к предстоящей выписке из лечебницы, так что мне не оставалось ничего другого кроме как соглашаться с ним, несмотря на значительные провалы в его памяти и полное забвение самых недавних событий. И все же я чувствовал, что было во всем этом что-то чудовищно неправильное и ненормальное, а в самом стоящем передо мной человеке, и в том, что он говорил – нечто ужасное, хотя уловить суть произошедшей перемены был просто не в состоянии. Я видел перед собой вполне здравомыслящего человека, но был ли он тем самым Эдвардом Дерби, которого я знал почти всю свою жизнь? Если же нет, то кто, или что это было – и где тогда был сам Эдвард? Следовало ли его выписывать из больницы, либо же, напротив, надо было еще крепче упрятать в ней – а может, его вовсе следовало стереть с лица земли? Был во всех его словах туманный намек на что-то злобное, сардоническое, тогда как глаза – совсем как у Айзенат – придавали особый, сбивающий с толку на-смешливый характер его словам о раннем освобождении, якобы ставшем «наградой за крайне жестокое заточение»! Одним словом, я чувствовал себя крайне неловко и определенно испытал облегчение, когда наконец покинул его палату.

Остаток того дня и весь следующий день я без конца обдумывал сложившуюся ситуацию. Что же все-таки случилось? Чей же рассудок проглядывал сквозь чужие глаза на лице Эдварда? Я не мог думать ни о чем другом, кроме как об этой мрачной, но одновременно зловещей загадке, и прервал эти раздумья лишь для того, чтобы заняться своей собственной работой. На следующее утро мне позвонили из больницы и сообщили, что изменений в состоянии выздоровевшего пациента не произошло, но уже к вечеру я сам оказался на грани нервного срыва, причем, как считают некоторые, именно это состояние в значительной степени повлияло на мое восприятие всех последовавших затем событий. Лично я не могу ничего сказать по этому поводу, но все равно склонен настаивать на том, что отнюдь не мое собственное безумие стало причиной всех последующих событий.

Глава 7

Это случилось ночью – после того, второго тревожного вечера, – когда обнаженный, беспредельный ужас охватил меня и зажал мою душу в черных тисках паники, из которых невозможно было вырваться. Все началось с телефонного звонка, который прозвучал незадолго до полуночи. Кроме меня в доме все спали и я, полусонный, спустился в библиотеку к аппарату. Сняв трубку и спросив, кто звонит, я не услышал никакого ответа и уже хотел было положить ее на рычаг, когда мне показалось, что до моего слуха с другого конца провода донеслись какие-то слабые, едва уловимые звуки. Может, кто-то с громадным трудом пытался заговорить со мной? У меня создалось ощущение, что я слышу нелепо растянутые, булькающие звуки – «глюб… глюб… глюб», – которые странным образом наводили на мысль, что на самом деле все это не что иное, как нечленораздельные и совершенно неразборчивые, но все же человеческие слова.

– Кто говорит? – спросил я, однако ответом мне служило все то же почти механическое «глюб… глюб… глюб… глюб». Предположив, что с аппаратом что-то не в порядке, но одновременно допуская, что поломка произошла только с телефоном, но не с микрофоном, и потому самого меня могут слышать, я сказал:

– Вас не слышно. Повесьте трубку и снова свяжитесь с телефонисткой.

И действительно – через секунду я услышал характерный щелчок отключаемой связи.

Это, как я уже сказал, произошло незадолго до полуночи. Когда впоследствии попытались установить, откуда был сделан звонок, выяснилось, что звонили из «супружеского» дома Эдварда, хотя с момента последнего прихода туда уборщицы не прошло еще и трех дней. Сейчас я лишь вкратце упомяну, что было обнаружено в том доме.