Мифы о России и дух нации — страница 25 из 43

Конечно, и в России казни собирали зрителей. Например, казни Разина, Пугачева, и это не должно удивлять. Сами эти фигуры потрясали и завораживали воображение. А если не Пугачева? Датчанин капитан Педер фон Хавен, посетивший Петербург в 1736 году писал, что в столице «и во всей России смертную казнь обставляют не так церемонно, как у нас (т. е. в Дании — А.Г.) или где-либо еще. Преступника обычно сопровождают к месту казни капрал с пятью-шестью солдатами, священник с двумя маленькими, одетыми в белое мальчиками несущими по кадилу, а также лишь несколько старых женщин и детей, желающих поглядеть на сие действо. У нас похороны какого-нибудь доброго горожанина часто привлекают большее внимание, нежели в России казнь величайшего преступника».

Другое свидетельство. В день казни братьев Грузиновых в Черкасске, 27 октября 1800 г. Полиция обходила дома обывателей и выгоняла всех жителей на Сенной рынок, где состоялась казнь 63. Характерно и то, что в момент казни (чьей бы то ни было) русский люд снимал головные уборы, многие отворачивались и закрывали глаза. И еще одна важная подробность. После казни Пугачева собравшиеся не стали досматривать продолжение экзекуции — кнутование его сообщников 64. «Народ начал тогда тотчас расходиться» — читаем мы у мемуариста Андрея Болотова, свидетеля «редкого и необыкновенного у нас (! — А.Г.) зрелища».

Так ведут себя люди, которым отвратительно все жестокое, даже если они не сомневаются в заслуженности кары. Парижане времен французской революции вели себя иначе. Согласно «Chronique de Paris» (ее цитирует упомянутый выше Мишель Фуко) «при первом применении гильотины народ жаловался, что ничего не видно, и громко требовал: верните нам виселицы!» 65 В этих двух типах поведения я вижу отражение каких-то глубинных, ведущих свое начало в древних временах, этнопсихологических различий.

Чтобы изменить русское отношение к смертной казни потребовалось полное крушение всего внутреннего мира нашего народа, произошедшее в 1917 году. Вдобавок всемирная культурная резолюция XX века в значительной мере стерла различия между народами вообще. И все же не могу себе представить, чтобы у нас привились «музеи пыток», столь популярные во многих европейских городах. Само пристрастие к таким музеям что-то приоткрывает нам в западноевропейском характере, сформированном всей историей Запада.

Глава VI. Возможен ли мост над исторической пропастью?

Историческая Россия, какой она видела себя

Крушение внутреннего мира русского народа в 1917 году, которое стало причиной его разительных метаморфоз в истекшем столетии — возможно, самое тяжкое событие нашей истории, более тяжкое, чем все перемены внешнего порядка. Этой теме (хотя обсуждение российской идентичности и преемственности идет у нас довольно активно) почему-то почти не уделяется места. Авторы, рассуждающие о «России, которую мы не теряли» и о «самовоспроизводящихся кодах российской истории» вольно или невольно, бессознательно или злонамеренно проецируют в прошлое по сути сегодняшнего постсоветского человека, лишь с незначительными поправками на уровень грамотности и осведомленности.

Между тем, дискуссия в обществе хоть и робко, но постоянно возвращается к темам преемственности: правовой, законодательной, культурной, церковно-религиозной и даже имущественной. Все эти виды преемственности системно связаны. Если не стесняться называть вещи своими именами, речь в целом идет о реставрации — не знаю, еще с маленькой буквы или уже с большой. О реставрации хотя бы части из того, что было загублено за годы коммунистической оккупации нашей страны, о регенерации каких-то институтов, способов жизнеустройства и юридических норм, о реституции и т. д. Если в целом (и оптимистически), то о ренессансе. Приставка «ре» очень характерна и возникает не случайно. Нам надо многое возродить и оживить.

Лично для меня бесспорно, что 75 коммунистических лет — это чудовищная опечатка истории, которая вкралась ничуть не закономерно, ее могло и не быть 66. Но надо задать себе вопрос: эта констатация — просто повод оплакать упущенные десятилетия и исторические шансы, оплакать то, что не состоялось и то, что, к сожалению, состоялось? Нет, это приглашение разобраться: возможен ли мост над черной пропастью нелигитимности от уже далекого прошлого к сегодняшнему (а скорее, завтрашнему) дню? И если да, окажется ли наш человек, наш обыватель пригоден для тех норм и институтов, которые мы мечтаем восстановить? Например, для «Основных законов».

Вопрос не академический. Все нормы, все институты, все правила и законы осуществляются людьми и осуществляются через людей. Мы не можем не задаться вопросом: как изменился российский человек между началом века и сегодняшним днем, как изменилось его восприятие России? То, каким человек видит свое отечество, определяет его уверенность или неуверенность в будущем, его самоощущение.

Ясно, что не было абстрактного «российского человека» — были крестьяне, мещане, дворяне, почетные граждане, казаки, купечество, духовенство, были многочисленные внесословные подразделения. Восприятие предпринимателя-старообрядца сильно не совпадали с воззрениями курсистки Высших Стебутовских курсов или крестьянина-отходника на заработках в Петербурге или офицера пограничной службы на австрийской границе. Останется ли что-либо, если отбросить все то, в чем они не совпадают? Да, останется — общее и, видимо, главное. Вот и попытаемся реконструировать это главное в воззрениях наших предков начала века на Россию, их самоощущение от сознания себя подданными Российской империи. Такая реконструкция стала бы и вкладом в дискуссию о российской идентичности. Самоощущение — это и есть истинная идентичность. Мы те, кем себя ощущаем, и наша страна — это то, что мы знаем о ней.

То, что люди «твердо знают» о своей стране, не обязательно соответствует действительности, но это «знание» с практической точки зрения едва ли не важнее, действительности. Французы твердо знают, что на земле нет женщин красивее француженок, американцы совершенно уверены, что их страна — самая свободная в мире, немцы убеждены, что немецкое качество невозможно превзойти, японцы не сомневаются, что они — самый трудолюбивый народ среди живущих. И хотя все эти постулаты до комизма ошибочны, их носители исходят из них. Уже своей уверенностью они заставляют окружающих поверить, что дело обстоит именно так и вести себя соответственно.

Итак, попробуем реконструировать самоощущение российского подданного января 1917 или июля 1914 года (разница невелика — вопреки тяготам войны, оно за те два с половиной года, по большому счету, не очень изменилось).

Чувство незыблемости империи

Первая его черта, может быть, самая главная — это чувство незыблемости. В начале века люди не могли знать того, что сегодня слишком хорошо известно нам, а именно, что все очень даже зыблемо. Другой вывод из XX века просто невозможен. Для России это век радикальнейших перемен: была монархия, потом короткий промежуток Временного правительства, за ним — 35 лет неограниченной большевистской тирании, на смену которой пришел послесталинский период, той же длительности, когда сложился опять-таки другой, вполне особый строй. В ходе второго 35-летия происходило вырождение и ожирение тирании, она утрачивала свирепость, теряла безоглядную уверенность в своей правоте. Попутно шел процесс постепенного «тканевого отторжения» Россией большевизма из-за, как выяснилось их биологической несовместимости, о чем речь у нас уже шла выше. В результате, в начале 90-х у нас как-то очень легко установился, пусть и несовершенный, но, без сомнения, либерально-демократический буржуазный строй. (Сбылось, хоть и с запозданием, пророчество С. Т. Аксакова, высказанное им в письме Александру II, что России суждено «представить великое зрелище миру — тихого перехода к свободе».) И все это за 74–75 лет! То есть, столь разительные перемены произошли на глазах обычного долгожителя, уложилось в одну человеческую жизнь. Иван Врачёв, один из подписантов «Декларации об образовании Союза ССР», комментировал для прессы в декабре 1991 г. распад этого Союза. Неудивительно, что современный россиянин живет с ощущением, что государственное устройство — это такая вещь, которая в любое время может измениться.

Для человека же 1914 года было абсолютно очевидно обратное — что государственное устройство не может меняться. Для него монархия была абсолютно незыблемой категорией, которая существовала в его стране больше тысячи лет. Пусть в 1905 году и мелькали лозунги «Долой самодержавие», все равно в человеческой подкорке это не укладывалось. Можно сколько угодно твердить «долой самодержавие», но оно есть и будет. Характерно, что прямо перед этим, в 1913 году, было отпраздновано 300-летие дома Романовых.

Насколько незыблемость важна в жизни, многие ощутили при распаде СССР. То есть, даже СССР, просуществовавший, по меркам истории, всего ничего, воспринимался абсолютно незыблемой категорией. Когда он начал трещать и рушиться, это было чем-то совершенно психологически непереносимым для десятков миллионов людей.

Но эту непереносимость невозможно даже сравнивать с тем потрясением, какое вызвали у россиян события 1917 года. Деникин писал в своих воспоминаниях, что после отречения царя число солдат, приходивших к исповеди, сразу сократилось в 10 раз, а после октябрьского переворота еще в 10 раз. Миллионы солдат восприняли отречение царя как разрешение их от присяги, а простой народ воспринимал присягу как самую страшную клятву, нарушить которую означало попасть в ад. Отречение царя они восприняли, как освобождение их от клятвы и перед царем, и перед Богом, и перед отече