Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 110 из 175

Отметим, что обтекаемая формула «был вывезен на работу немцами» часто прикрывает добровольный уход перед лицом возврата большевиков в оккупированную немцами часть России. Иногда даже и службу в РОА. Это совершенно понятно: в послевоенные годы об этом лучше было бы не упоминать. А делать позже поправки многим не захотелось; да и впрямь, – к чему было нужно?

Но историческая точность все же от того страдает.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 24 ноября 2006, № 2808, с. 7.

«Новобасманная, 19» (Москва, 1990)

Перед нами сборник литературоведческих статей на различные темы и различной ценности.

Отметим публикацию полного текста ассиро-вавилонского эпоса «Гильгамеш» в переводе Н. Гумилева, ряда мало доступных публике стихотворений В. Нарбута[564] и Б. Поплавского, а равно и развернутые биографии этих поэтов. Не лишено интереса исследование С. Гречишкина[565] и А. Лаврова о биографических источниках романа Брюсова «Огненный ангел».

С некоторым удивлением видим в числе участников в подсоветском издании В. Перелешина[566], выступающего тут с воспоминаниями об А. Несмелове[567].

На чем стоит остановиться подробно, это на крайне тенденциозном (в какой-то мере продолжающем скверные традиции большевицкого литературоведения) освещении творчества двух литературных фигур, принадлежащих соответственно ко второй и к первой эмиграции: И. Елагина и Г. Газданова.

Об Елагине, самом выдающемся поэте нашей второй волны, Е. Витковский («На экране памяти моей») старательно подчеркивает зачем-то, что он-де был поэтом не эмигрантским, а зарубежным. Если разница в чем и была, то только в том, что поэзия Елагина носила куда более заостренно антисоветский и антикоммунистический характер, чем у большинства старых эмигрантов, особенно в тот период (после Второй мировой войны), когда он творил и действовал.

Неприятны также и попытки представить факт его эмиграции, ухода за границу, как нечто случайное и невольное. Уж кто-кто, а он, отец которого был чекистами расстрелян, хорошо отдавал себе отчет что он делает и почему разрывал с советским строем!

Читая же статью С. Никоненко «Несколько слов о Гайто Газданове», нам кидается в глаза довольно забавная фигура умолчания. Сообщается о нем, что, отправившись в 1923 году из Болгарии в Париж: «Здесь он ведет жизнь типичного русского эмигранта – работает грузчиком в порту, сверлильщиком на автозаводе, мойщиком паровозов, наконец, получает постоянную работу ночного таксиста».

Не говорится почему-то довольно важного: что последние лет 15 своей жизни Газданов работал на американском радио в Мюнхене. О чем могу сказать из первых рук: он и меня пробовал туда устроить; но я, ознакомившись с царившим там духом, быстро счел за лучшее из данного учреждения уйти. Он же там остался, в силу чего и умер в Мюнхене, – о чем в заметке про него все же мельком упоминается.

Видно, далеко не пришло еще время, когда в Советском Союзе станет возможно о писателях эмиграции писать откровенно и правдиво…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика

«Библиография», 4 января 1992, № 2161, с. 2.

В тени Синявского

Книга Абрама Терца (который сам раскрывает на титульном листе свое тождество с Андреем Синявским) «В тени Гоголя» вызывает сперва интерес (о Гоголе у нас вообще писали мало, и обычно плохо, а тут – работа известного литературного критика!), а затем разочарование.

Ибо это не настоящее литературоведческое исследование, и оно не содержит сводки фактов, новых или хотя бы старых и общественных о великом писателе, ни последовательного анализа его творчества, ни сколько-нибудь обоснованных гипотез об его личности. Мы тут имеем дело с мыслями Синявского по поводу Гоголя; а это, вообще-то говоря, довольно скучный жанр.

Если бы еще размышления эти заключали в себе, по крайней мере, симпатию к Гоголю и стремление его понять! Но, увы! Наоборот… Автор все время говорит о писателе в тоне осуждающем и нередко грубом, производящем впечатление предвзятой враждебности, приводящей к прямой несправедливости.

Впрочем, мимоходом сказать, не церемонится Синявский и с другими общепризнанными величинами русской словесности. О величайшем нашем поэте всех времен он небрежно роняет: «Пушкин, распутный, скандальный, почти животный…»

Диво ли, что о Гоголе он на каждом шагу выражается в таком стиле: «Сидя в Риме, Гоголь слал рескрипты во все концы Российской Империи…»; «В отношении души Гоголь вел себя наторелым помещиком, уверенным в годовом доходе». И т. п.

Пытается Гоголь развить свой идеал монархического правления, – Синявский сразу же ему приписывает весьма примитивные и своекорыстные планы: он-де «точил зубы на должность помазанника»! Не слишком ли это упрощенное, и даже уплощенное толкование?

К чему нужен и откуда берется злобно пристрастный подход к человеку гениальному, – чье огромное значение в русской литературе Синявский и сам признает (чуть ли даже не преувеличивает), – тяжело страдавшему, непонятому современниками и преждевременно сошедшему в могилу?

Не будем пытаться проникнуть в подсознание критика. Разберем лучше его основную концепцию. Она ясна (он нам ее разжевывает и прямо-таки гвоздем забивает в голову): по мере писания «Мертвых душ» шел «процесс истощения творческой личности Гоголя, начавшийся в ходе создания первого тома».

Верно ли это? Полагаем, что вовсе нет. Имело место существенно иное. Одаренный от Бога огромными способностями и силами писатель увидел непостижимое другим: ужасную опасность, угрожавшую России, бессмысленность и ничтожность царившего тогда среди русской интеллигенции наивного материализма. Прозревая грядущий кошмар, сознавал он и пути спасения: христианство и самодержавие. Но все его попытки объяснить все это публике оказались тщетными: в ответ несся только яростный вой (отголоски коего сохранило для нас письмо Белинского).

Нервный, чувствительный, наделенный высоко развитым артистическим самолюбием, Гоголь не выдержал травли, не вытерпел разрыва между собою и читателями. Из этой травмы и родились его метания и мучения, неудовлетворенность своим творчеством, самообвинения и терзания, толкнувшие его к гибели, – а сколько с ним потеряла отчизна!

Между тем, обоснованы ли на деле вечно повторяющиеся по инерции утверждения о слабости второй части «Мертвых душ»? Прежде всего, ведь то, что нам от них осталось, есть незаконченный вариант; и кто знает, не засияли ли бы эти отрывки, пройдись по ним еще раз кисть гениального художника, тем же блеском, что и его лучшие вещи?

А затем все признают, что и во второй части встречаются первоклассные места. И не больше ли их в действительности, чем принято думать? Не великолепна ли потрясающая речь князя перед чиновниками? Так ли уж плохи в реальности образы Муразова и Костанжогло? Ведь их наша либеральная интеллигенция ненавидела по вполне определенным и чисто политическим, отнюдь не художественным только, причинам…

Тень великого писателя продолжает ожидать исследователя, способного уразуметь и оценить его творения. Но этот грядущий критик должен быть свободен от шор устарелых левоинтеллигентских взглядов. Синявский, к сожалению, до этой роли явно не дорос…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 16 сентября 1975, № 1333, с. 1.

Осквернители:«Любовь и эротика в русской литературе XX века», том 41(Берн – Берлин – Франкфурт-на-Майне – Нью-Йорк – Вена, 1989)

Все мы читали «Горе от ума»; многие критики писали о комедии Грибоедова; наши большие писатели – Пушкин, Гончаров, Достоевский – о ней высказывались. Но русские – народ глупый; просвещение и поучение приходят к нам всегда с Запада!

Вот мы все думали, будто Чацкий влюблен в Софью; а теперь Жан Бонамур (не знаем, откуда он родом? не из Бордо ли уж?) нам авторитетно разъясняет, что он влюблен… в Молчалина!

Тем более поразительно, что нам-то Молчалин до сих пор представлялся довольно жалкой подхалимистой рептилией; но французский ученый разглядел, с галльским острым смыслом, его положительные качества: умение идти к раз поставленной себе цели, руководствуясь трезвым политическим расчетом, безо всякой там славянской мечтательности.

Вообще же не будем удивляться: для приверженцев однополой любви (а книга, как мы увидим, представляет собою бастион их вкусов и взглядов), любовь между мужчиной и женщиной есть нечто отталкивающее, чуть ли не греховное. Особенно же их раздражает, если подобные чувства выходят за рамки скотного двора, приобретают оттенок чего-то духовного и возвышенного, не дай Бог даже поэтического! Тут же эти господа не стесняются и не лезут в карман за хлесткими разоблачениями нашего лицемерия и притворства. В самом деле: ну разве такое бывает! То, что они презрительно именуют гетеросексуальностью, есть ведь в их глазах курьезный клинический случай.

Зато они с пылким энтузиазмом поднимают на щит извращенца М. Кузмина, гомосексуальному опыту и соответствующей философии которого в сборнике посвящены две статьи, К. Харера и Ф. Шиндлера. Бесспорно, однако, что Кузмин является редчайшим исключением в области российской словесности, и что в таковой иных стран содомские страсти отражены куда гуще, в соответствии с реальной жизнью. Впрочем, это-то и бесит объединившихся вокруг «Slavica Helvetica» авторов.

Ева Берар-Заржицкая пытается принизить русских женщин обвинением в лесбиянстве, исходя из того конкретного обстоятельства, что они, – отнюдь не по своей вине! – бывали силою событий периодически надолго разлучаемы с мужьями, из-за гражданской и нескольких внешних войн. И что же? Получается покушение с негодными средствами! Никаких данных польской исследовательнице подыскать не удалось. Кроме сведений об извращениях в концлагерях, в среде уголовниц. Но где же и когда преступный мир отличался добродетелью? И как же можно по нему судить об обществе в целом?