Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 114 из 175

В произведениях Алданова есть некоторый фон разочарованности и скептицизма, пессимизма и горечи очень умного много видевшего и испытавшего человека. Но они не оставляют чувства подавленности у читателя, так как в них же с заразительной страстью описаны сильные, мужественные люди и радость жизни, которую дают борьба, любовь и творчество.

Смерть этого большого писателя вырывает из рядов русской эмиграции одного из людей, какими она была вправе гордиться, и оставляет незаполнимую пустоту. Как это ни грустно, у нас не остается даже сколько-нибудь талантливых подражателей этого новатора, произведшего настоящий переворот в жанре исторического романа.

Говорить о личности Алданова было бы чрезмерной смелостью с моей стороны. Я никогда не встречал его лично. Правда, мне случилось обменяться с ним несколькими письмами, и я никогда не забуду того теплого, благожелательного тона, какой, видимо, Марку Александровичу был присущ со всеми.

Но вот что мне хочется отметить. В русской литературной среде, где на похвалы обычно не очень щедры, я всегда слышал ото всех знакомых с Адлановым, хотя бы они даже и критически относились к нему, как к писателю, или не разделяли его взглядов, один и тот же отзыв о нем, как о человеке: «Алданов – совершенный джентльмен»; «Алданов во всех житейских и литературных делах – воплощенная деликатность и порядочность».

Дай Бог каждому, так или иначе причастному к русской литературе изгнания заслужить такой отзыв со стороны друзей и врагов! Это очень трудно и очень почетно…

«Новое русское слово» (Нью-Йорк), 17 марта 1957, № 15968, с. 3.

У могилы Алданова

Все, кто так или иначе связан с русской эмигрантской литературой, читатели не меньше, чем ее профессиональные деятели, испытали острое, жгучее сожаление, узнав о смерти М. А. Алданова. Даже чисто эгоистическое: не придется больше читать его новых романов, и никто не сумеет написать такие, или хотя бы похожие. Но для большинства, для всех тех, кто лучше знал творчество Алданова, это чувство боли гораздо сильнее еще: незримые узы связывали их с человеком, страницы, вышедшие из-под пера которого, так часто вызывали у них волнение, наводили на размышления, заставляли от души смеяться.

Алданов был совершенно своеобразным автором, и подобных ему в эмиграции нет, да и не было. Кто другой может написать исторический роман с увлекательным, напряженным действием, с поразительной эрудицией во всем, что касается эпохи и места действия, с замечательно воспроизведенной психологией пeрсонажей, и подлинно существовавших и вымышленных, с блестками юмора, то добродушного, то едкого, а главное, самое главное, с такой глубиной мысли! Перечитывая его исторические романы, я испытывал всегда чувство, что еще далеко не все могу схватить, вложенное в них автором; в них есть некий символический нераскрытый полностью смысл, который ловишь скорее подсознанием, чем логическим рассуждением.

Можно с уверенностью сказать, что теперь произведения Алданова станут ценить гораздо больше, чем прежде, что значение и величину его фигуры в русской литературе начнут признавать более серьезными и важными, чем до сих пор: к мертвым люди, а уж особенно литературные критики и судьи, всегда справедливее, чем к живым. Но, в сущности, это все равно. Алданова всегда любила и признавала публика, кидавшаяся на каждую его книгу, спорившая обо всем, что было подписано его именем, хваля и браня, но никогда не оставаясь равнодушной. А, вопреки скверному снобизму, все больше развивающемуся теперь в среде писательской богемы, суд публики, суд читателя есть все-таки высший, лучше всего определяющий удельный вес любого «труженика пера», будь он поэтом, писателем, журналистом…

Почему массы эмиграции так любили Алданова? Не по политическим предрассудкам и комплексам, как некоторых других: он писал с редкой объективностью и независимостью. Правые считали его левым и, если любили, то вопреки политическим представлениям; левые должны были подчас чуть не со скрежетом зубовным встречать всю ту правду, которую он рассказывал о том, как делаются революции, будь то великая французская, октябрьская или февральская. А он уже давно не был, по крайней мере в художественном творчестве, ни правым, ни левым, а просто умным и много испытавшим человеком, с горечью склонявшимся над бессмыслицей и жестокостью нашей жизни…

Его любили и не потому, чтобы он писал приятное и лестное для национального самолюбия и вкоренившихся в эмиграцию идей, часто превратных. И над эмиграцией, и над либеральными кругами интеллигенции старой России, и над властями и сановниками царских времен, Алданов часто смеялся, иногда безжалостно. Не буду приводить примеров: каждый легко найдет их в его книгах.

Эта любовь не была основана и на признании дореволюционной поры, на «преемственности», на почтении к имени. Ведь Алданов, единственный из писателей его масштаба всю свою карьеру сделал, стал тем, чем он был, только в эмиграции! До того им только и написан очерк о Толстом и Ромэн Роллане.

Алданова любили за его настоящие, высокие литературные качества.

За дух эпохи, которым дышали его исторические вещи. Поразительно, как он все умел до глубины понять и передать! Люди любой нации, любого времени, любого общественного слоя ему близки; он, казалось, знал все новые и древние языки, проникал за кулисы политической жизни всех стран. Потемкин, Жорж Кадудаль и Ибн Сауд[576], и сколько других, все обрисованы им с любовью, помогавшей ему разгадать и выразить главное в них: потому что он любил вообще людей мужества и действия. И именно эта любовь открывала ему сердца читателей, так уж уставших от бесконечного изображения унылых нытиков, которым занимаются другие писатели.

За острый, наблюдательный глаз, схватывавший все типичное и значительное в окружающей жизни. За объективность, с которой он рассказывал правду, не стесняясь никаких партийных шор.

И, может быть, еще потому, что, в конечном счете, его чувства были не так уж далеки от таковых эмигрантской массы. Алданов кажется, на первый взгляд, скептиком и космополитом: даже в герои своих романов из русской жизни он по преимуществу выбирал обруселых иноземцев: Виэр, Шталь, Браун… И между тем, нельзя сомневаться в его внутреннем русском патриотизме, прочитав его описание Суворова, его оценку русской колонизации Крыма в портрете Потемкина, и многие места в его статьях и книгах. Конечно, при всей разнице оттенков, он любил Россию не меньше, чем любой из рядовых эмигрантов и более, чем любой из эмигрантских политических деятелей.

Одна мысль невольно приходит в голову, когда думаешь, что Алданов умер. Он столько раз возвращался к теме о смерти в своих сочинениях. Видно было, что мысль о бессмысленности жизни, о конечной гибели и полном уничтожении его мучила и тянула к себе. Он выражал, однако, обычно в романах идею материализма и стоически отказывался искать других объяснений. Но нередко под его пером вдруг проскальзывали странные, изолированные мистические нотки. Он чувствовал, как, видимо, все крупные люди, что в мире есть нечто иррациональное и необъяснимое, нечто, что он был не в силах разгадать, и от чего пытался отвернуться. Теперь для него эта тайна раскрыта, только мы не знаем, как.

«Возрождение» (Париж), апрель 1957, № 64, с. 128–129.

Памяти С. П. Мельгунова. Встречи с Сергеем Петровичем

У многих в той толпе, которая заполняла церковь на рю Дарю в день похорон С. П. Мельгунова, где рядом стояли монархисты и социалисты, представители самых разных и далеких друг от друга организаций, представители всех местных органов русской прессы, сердце сжималось без сомнения тяжелым чувством, что с ним мы потеряли человека, какие вообще встречаются редко и каких в эмиграции сейчас уж совсем мало.

Сергей Петрович Мельгунов был и крупный ученый и общественный деятель, широко известный не только русским, но и иностранному миру, – и был он, кроме того, джентльмен и человек чести в самом высоком смысле этих слов; и для всякого, кто посвящает себя политической работе, он может служить образцом и примером мужества, стойкости и бескомпромиссной верности своим убеждениям.

Для меня фигура Мельгунова связана была с целым периодом жизни. С тем временем, прежде всего, когда новые эмигранты были объектом неумолимой травли со стороны советского посольства и новоявленных советских патриотов, доносивших, предававших, ловивших… Когда вся антибольшевистская эмиграция с тяжелым чувством молчала, лишенная своей печати, не знающая, что будет дальше. Молчала и выжидала событий…

Маленький, на скверной бумаге отпечатанный сборник «Свободный Голос» под редакцией Мельгунова заставил мое сердце вздрогнуть, когда он попал в мои руки в пересыльном лагере для «перемещенных лиц», на улице Леру в Париже. Значит, борьба с большевизмом все же продолжается! Значит, не все сложили оружие! Значит, есть люди, к которым я могу присоединиться на общем пути! Прошло, однако, довольно много времени, пока мне удалось узнать адрес Мельгунова и получить к нему рекомендацию. Случилось так, по независящим от меня обстоятельствам, что мне пришлось к нему приехать накануне того дня, когда он должен был меня ждать.

Дело было летом. Автобус пронес меня через просторный, шумящий зеленой листвой Венсенский лес, и я вышел на маленькой загородной улочке, окруженной новыми большими однообразными домами.

На лестнице я отыскал нужный номер и позвонил. Дверь распахнулась и худощавый мужчина, с опущенными вниз усами, с густой темной шевелюрой и живым лицом немного южного типа, вопросительно посмотрел на меня. Ни тогда, ни позже я бы никогда не назвал Сергея Петровича стариком, хотя ему и при этой, первой, встрече, было уже больше шестидесяти лет: в нем была та живость и непосредственность, какие обычны в молодые годы, но какие лишь немногие сохраняют всю жизнь. Даже когда он бывал болен или утомлен, в нем всегда ярко чувствовалась его натура борца, побеждавшая любую физическую слабость.