Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 116 из 175

Эта программа была неприемлема для Мельгунова, как и для всей первой эмиграции (впрочем, как выяснилось потом, и второй тоже), от крайне левых до крайне правых, что проявилось, несколько лет спустя, когда в Париж приехал и выступил с докладом (если не ошибаюсь, в зале Ласказ) Керенский.

Некоторые крайне правые группы хотели устроить ему скандал, забросав его помидорами или еще чем-то там. Я этому не сочувствовал никак, считая подобные методы нецелесообразными.

Но вот, из их намерения ничего не вышло: Керенский страстно защищал идею неделимой России. Так что обструкцию ему попытались сделать сепаратисты, но их выкрики с мест вызвали явное неодобрение большинства, и постепенно заглохли. Правые же, при таком положении дел, от скандала, естественно, отказались.

«Свободный Голос» к тому времени давно прекратился, и Мельгунов в последние годы жизни как бы отступил на второй план.

В моей памяти образ Сергея Петровича живет как яркий образец того лучшего, что могла дать дореволюционная левая интеллигенция, как воплощение ее наиболее благородных черт. Не могу не жалеть, задним числом, что мне пришлось от него отойти. С другой стороны, – как могло быть иначе?..

На его смерть я откликнулся некрологом в «Возрождении», отрывки из которого и процитировал сейчас выше.

«Голос зарубежья» (Мюнхен), рубрика «Воспоминания журналиста», июнь 1992, № 65, с. 25–27.

Ложная слава

Подлинно:

И больно, и смешно.

Подсоветские (или правильнее будет сказать постсоветские?) журналы переняли у левоэмигрантской богемы культ Георгия Адамовича…

Адамович был бездарный поэт. Когда он понял, что не добьется успеха, то перестроился, с немалой выгодой (для себя) на роль литературного критика. На сем посту он долгие годы в течение периода entre deux guerres и даже дальше изо всех сил душил и гасил все живое и талантливое в русской эмигрантской литературе.

Он был, естественно, лютым врагом Марины Цветаевой, являвшейся бесспорно самым выдающимся поэтом Зарубежья, и значительно содействовал ее гибели.

Или вот другой пример. Ирина Сабурова (с которой я много лет был в переписке), автор блестящих романов и специалист в своеобразном жанре сказок, всю жизнь мечтала заслужить упоминания о себе Адамовича (что мне было глубоко непонятно). Не дождалась. Она жила (до Второй мировой войны) в Латвии, по парижским понятиям в глухой провинции; да и не могла нравиться изломанному эстету, уже потому, что была слишком даровита.

А дальше, по поводу его отношений с Бальмонтом, тоже большим, замечательным поэтом (хотя и не без недостатков; главным являлось то, что он писал слишком много) передам слово автору интереснейших воспоминаний «На берегу Сены» Ирине Одоевцевой (лично очень благорасположенной к Адамовичу, но по природе правдивой):

«Адамович, случайно встретившись с Бальмонтом в редакции "Последних Новостей", где они оба сотрудничали, завел с ним спор об иностранной литературе, вскоре принявший неприятный оттенок. Бальмонт, обладавший исключительной эрудицией, прочитавший тысячи книг на языках всего мира, открыто высказал свое удивление неосведомленностью в этой области Адамовича, хорошо знавшего лишь французскую литературу и французский язык.

По уходе Адамовича из редакции он громко и возмущенно заявил находящимся в ней сотрудникам, что считает Адамовича "недоучившимся лопоухим гимназистом", и с тех пор так всегда и называл его, но в сущности скорее добродушно.

К сожалению, это прозвище сразу же было передано Адамовичу. Адамович был крайне самолюбив и обид никогда никому не прощал, хотя и скрывал это тщательно, уверяя, что он "совершенно безразличен к хвалам и хулам".

Бальмонта он тогда же возненавидел и стал вредить ему, где только мог».

Да и не могло быть иначе, даже без личной ссоры: вечный конфликт Моцарта и Сальери. Пустое место в области своего творчества, Георгий Викторович ненавидел не только живых и талантливых, но и давно умерших титанов нашей национальной словесности: Пушкина, Достоевского, Розанова. Им-то, положим, его злобное тявканье повредить не в силах было. Зато себе он этим, – как ни странно! – цену набивал:

Ай моська! Знать она сильна

Коль лает на слона…

Не одно творческое бессилие было причиной сатанинского яда, изливаемого этим несчастным и ничтожным человеком, нелепо возведенным в сан некоего арбитра elegantiarum[577]. Глубже таилось иное. Всем известно, хотя упоминается с осторожностью, что он был сексуальным извращенцем; отсюда, вероятно, его исконная обида на Божий мир, созданный не для таких, как он, а для нормальных людей.

Отсюда его презрительные (!) отзывы о Гумилеве, бывшем не только великим поэтом, но и полноценным мужчиной, что окрашивало все его существование.

У меня с Адамовичем конфликтов не возникало: мы принадлежали разным эпохам. Помню два раза, когда я его видел.

Сразу после войны Союз Русских Писателей в Париже, членом которого я только что был избран, исключал советских патриотов. И когда прозвучала фраза, что они суть враги свободы, встал некто (как мне указали, Адамович; в то время симпатизировавший Советам) и стал разглагольствовать о значении слова "свобода" у Платона и у Аристотеля. Ему со свистками кричали, что речь идет о политической свободе, и ему пришлось замолчать. В другой раз, в Союзе Бывших Петербургских Студентов, куда меня в первый раз пригласили, поэтесса Горская попробовала меня с Адамовичем познакомить. Но он, услышав мое имя, с жестом ужаса отступил и уклонился, пробормотав что-то невнятное.

Помню, взглянул в его глаза, и мороз пробежал по коже… что-то мертвое, античеловеческое мерцало в них… (я согласился-то с ним поговорить, думая, что нашлись бы общие знакомые, из числа моих профессоров в ЛГУ. А с Союзом этим вышло, что потом мне передали возражения каких-то членов, что, мол, я учился не в Петербургском, а в Ленинградском университете, – оно и так, да не только здание, но состав преподавателей был прежний; ну а главное, что я – монархист. Я плюнул и туда больше не ходил).

Вершина деятельности Адамовича состояла в создании поэтической школы, носившей имя «парижской ноты».

Г. Румянцева[578], в канадском журнале «Современник», остроумно и метко окрестила эту ноту как «комариную». В самом деле, ничего крупного данная группировка не произвела; а суть ее состояла в выражении леденящей безнадежности и в выражении представления о полной бессмысленности человеческого существования.

На практике, наиболее талантливые представители этой группы, как Борис Поплавский, писали все равно по-своему. И любопытно, что после смерти этого последнего, мэтр школы жестоко его высмеял в своих «Комментариях» – за его попытки (правда, неуклюжие и иногда нетактичные) найти примирение с Богом и обрести христианскую веру.

А подлинные русские поэты данного периода, как В. Смоленский или Н. Туроверов, – те вообще к парижской ноте никогда не примыкали и шли своим путем.

Но о них, если говорить, то в другой раз.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Мысли о литературе», 1 апреля 2000, № 2589–2590, с. 4.

Памяти Газданова

По поводу установления памятника Гайто Газданову на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, «Русская Мысль» от 4 октября 2001 г. публикует интервью с Н. Струве, открывающееся словами: «Вы один из немногих, кто лично помнит Гайто Газданова». На что Струве ответил: «Я имел честь и счастье с ним работать на радио „Свобода“».

Это пробуждает и у меня некоторые воспоминания о встречах с покойным писателем.

Он ко мне некогда обратился с предложением работать на вышеупоминаемом радио. Пригласил меня в ресторан, «Эльзасскую Таверну», близ от дома, где я тогда жил на улице де Ла Гротт. Причем взял там копию счета, – на предмет оплаты его американскими хозяевами.

И вот, из состоявшейся с ним беседы, врезались мне в память такие его мысли (передаю, конечно, содержание, не ручаясь за точность формы).

– «Я когда-то мечтал о том, чтобы ходить в дорогие рестораны, ездить в поездах первым классом. А теперь я все это имею, и это меня ничуть не радует».

Меня он завербовал на службу в «Свободе». Я съездил в Мюнхен (встретился там, между прочим, с писательницей И. Сабуровой, с которой до того состоял в переписке). Работал некоторое время корреспондентом из Парижа. Качеством-то текстов там были довольны, хотя делали мне странные замечания в том смысле, что им бы желателен «средний уровень», а я-де пишу слишком «красиво», слишком «литературно».

Но сам я быстро почувствовал антирусский характер этой лавочки. И бросил ее, хотя там платили звонкой монетой, – а жизнь русского эмигранта, да еще и «второй волны» во Франции была уж как не сладка.

Но «честью и счастьем» участие в деятельности «Свободы» мне никак не казалось. Думаю, впрочем, – и Газданову тоже. Но он свою работу там продолжал, Бог ему судья. Как, впрочем, и многие другие.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 26 января 2002, № 2683-26894, с. 6.

Царство Небесное дочери России!

Известие о смерти Марии Волковой до глубины души меня огорчило. Я знал, что у нее больное сердце, беспокоился как раз, что она долго не пишет, – и все же удар меня поразил нестерпимо.

Я ее никогда не видел, кроме как на присланной ею фотографии; знакомство сводилось к переписке несколько лет, всегда с ее стороны исключительно милой, деликатной, внимательной. Вот и теперь, напоследок, ее близкая подруга сообщает мне из Германии: «Мария Волкова Вас очень ценила».

Она меня! Какая все же разница… Я-то знал и, слава Богу, давно, многие годы, кем она была: один из лучших, если не просто лучший из эмигрантских поэтов… Ах, еще так мало времени назад я мог бы добавить: «ныне здравствующих».