Остается порадоваться за нее, за нас, и за дело правды, что Дора Штурман сумела продраться сквозь все барьеры и колючие проволоки большевицкой идеологии, и оказалась в нашем антикоммунистическом стане. Как говорится: «Все хорошо – что хорошо кончается».
А вот выделим один пассаж, в самом конце ее разобранной нами выше работы: «У меня есть знакомые и друзья, в основном уже эмигрантских лет, которые тоже родились в начале 1920-х годах в СССР, но никогда не находились в плену коммунистических иллюзий. Не знаю, может быть, они были с детства защищены от советской риторики традиционной семейной религиозностью или сознательным антикоммунистическим миропониманием семьи, чего от них не скрывали. Возможно, они были умней, наблюдательней, чувствительней к фальши, чем мы, или читали другие книги».
Характеристика эта суммарно подходит ко мне, хотя трудно угадать, думала ли обо мне Дора Штурман, когда писала данные строки. Во всяком случае, воспользуюсь предлогом, чтобы вспомнить и изложить свои чувства и мысли той же эпохи и при тех же обстоятельствах, как у автора «Моей школы». Чему и посвящу вторую часть моей статьи.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 21 июля 1990, № 2085, с. 2.
2. Вавилонское пленение
С тех пор как себя помню, слово социализм значило для меня: общество безличных рабов, одинаково одетых, живущих в единообразных казармах и говорящих одним и тем же бесцветным языком. Образцы этого языка в мое время уже можно было слышать: лозунговые фразы с цитатами из вождей, где одно слово автоматически тянуло за собою соответствующее другое. Рабы эти могли быть накормлены и тепло одеты, но неизбежно лишены свободы и способности самостоятельного мышления. На практике, впрочем, они оставались голодными и раздетыми.
Подчеркну, что для меня не представлялось главным то, что большевики прибегали к жестокому насилию для достижения своих целей: самые цели были порочными, и остались бы таковым, даже если бы приемы их осуществления были менее ужасными; хотя навряд ли они могли быть иными, чем на практике.
Я тогда еще не читал ни Орвелла, ни Хаксли[651], но когда их прочел, – они мне не сказали ничего нового; со многим у них (но не со всем) мне оставалось только вполне согласиться.
Желать, чтобы подобный строй установился во всем мире, – как желали, на исходном уровне своего развития, Дора Штурман и ее друзья, – мне никогда и в голову не приходило. Такое желание мне, казалось бы, нелепым и просто преступным. Читая в детстве фантастические романы о будущем (Беляева, например, и других), рисующие последнюю борьбу между капитализмом и социализмом, я всегда мысленно стоял на стороне капиталистов.
Это составляло наше великое несчастье, что наша страна оказалась под игом большевизма; как же возможно было желать того же и для других, более счастливых, более нормальных государств, где шла иная, лучшая жизнь?! При том, пока они существовали, для нас оставалась надежда на избавление от мук: теоретически, каждый из нас имел шанс при каких-либо обстоятельствах вырваться за границу, или они могли прийти нам на помощь и нас освободить. И, наконец, мы знаем, что там живут соотечественники, бежавшие от советской власти и думающие о нас и о наших страданиях. Эмиграцию мы все сильно идеализировали и, между прочим, представляли ее себе насквозь монархической. Увы! на деле обстояло иначе…
Штурман упоминает о роли книг. Книги мы с нею, видимо, читали примерно те же самые, но… разными глазами. Оговорюсь, однако, что марксистской литературы я, словами Есенина, «ни при какой погоде, конечно, не читал», кроме как готовясь к экзаменам в университете; а тогда, – по принципу «в одно ухо впустить, а в другое выпустить» или тут, точнее, «в один глаз впустить, а в другой выпустить». Те же книги, которые она называет, я все читал и в основном любил.
Иногда действие книг было иным, чем входило в намерения автора. Например, «93 год» В. Гюго, прочитанный в 13 лет, оказал на меня огромное влияние, но я целиком принимал сторону вандейцев против якобинцев, Лантенака и Гальмало против Говена и Симурдена. (Не я один, между прочим. Уже в Париже, помню, одна молодая женщина из нашей второй эмиграции, бывшая советская летчица, сказала мне, что Симурден в ее глазах был чекист). А вот вальтерскотовский «Вудсток» воспринимался мною с полным сочувствием: английские роялисты под властью Кромвеля, преследуемые комиссарами (и слово-то то же, что у нас!) из партии корноухих, – не были ли это мы сами? Что уж и говорить, что в романах и рассказах из времен гражданской войны я себя и своих отождествлял с белыми, а не с красными!
Коснусь тут и кино, о котором Штурман молчит. Особенно мне врезалась навеки в память «психическая атака» капелевцев из «Чапаева». Каждый раз (а я, именно из-за нее, фильм смотрел многократно!) мне так остро хотелось, чтобы они дошли и расправились с врагами! Надо ли объяснять, что конечная гибель Чапая и его банды мало меня огорчала (да это уж было не то…)? Или еще «Разгром Юденича». Как я жалел, что, хотя бы на экране, пусть вопреки истории, белые танки не врываются в красный Петроград!
Насчет семьи, рассуждения Штурман не вполне справедливы. Вряд ли много нашлось родителей, которые бы сознательно детей готовили к противодействию большевизму. Они, в лучшем случае (как вот и Солоухин о своих рассказывает) предоставляли тем свободу выбора (и за то спасибо!). Как факт, я позже и из старшего поколения искал людей, способных меня поддержать в уже готовых, уже сложившихся антикоммунистических убеждениях.
Понятно, легко бы решить, что, мол, я являлся исключением, отщепенцем по советской терминологии. Порой мне и самому так представлялось. Однако, верно ли? Вот позже, когда пол-России очутилась в руках немцев, – настроения народных масс вдруг проявились как близкие к моим! Все они вздохнули с облегчением, скинув с плеч ненавистный красный режим. А уж в эмиграции, – вся (за редчайшими, единичными исключениями) наша вторая волна со страхом и недоверием относилась ко слову и к понятию социализм (коммунизм – и тем паче!). Даже когда речь шла об иностранных социалистах или о русских из старой эмиграции, скажем таких как Р. Гуль или С. Мельгунов, занявшие тогда целиком антикоммунистические позиции. В те часы я отчетливо почувствовал себя своим среди своего народа и живущим теми же чувствами, что и он!
Да и как могла бы иначе родиться вся наша по теперешнему выражению волна? Все Власовское движение? Сказки про то, что в него шли с голоду или из-за страха, – пустые бредни и прибаутки для старых баб, истине абсолютно чуждые. Корни были в злодеяниях раскулачивания, в кошмарах колхозного быта, в расстрелах и концлагерях, которые наша родина никогда не забудет и никогда виновным не простит.
Но и в России еще… Мои друзья по школе, потом по университету – разве не думали в основном так же, как и я? Все мы были в сущности антисоветски настроены. Одни (я в том числе) рвались к активной борьбе (но она была немыслима в тот момент), другие более или менее пассивно подчинялись положению вещей, которому, однако, никак не сочувствовали. Прибавлю, что даже в первой категории встречались и евреи, хотя вообще-то я говорю здесь о русских. Те, которые непрестанно болтали о своей преданности советскому строю, о своей вере в коммунизм, – они представляли собою в наших глазах карьеристов и оппортунистов сомнительной честности, и мы их старались избегать. А если и встречались искренние фанатики марксизма, пусть и лично порядочные, мы от них держались в стороне. И какой бы был смысл с ними спорить?
Марксизм играл в те годы роль обязательной схоластики. Вероятно, так же, как мы к нему, относились в царское время вполне неверующие, из среды гимназистов и студентов, к изучению закона Божьего, поскольку оно было нужно, чтобы получить аттестат зрелости и университетский диплом. Будь идеология правительства какая-либо иная, – мы бы изучали Коран или буддийскую философию. С личными взглядами тут не имелось ничего общего.
Разрабатывать марксизм, вникать в глубину его хитросплетений? Кому и зачем такое надо? Для нас сия наука походила, скажем, на искусство компрачикосов[652], описанное Гюго в «Человеке, который смеется»: они брали нормального ребенка и превращали в гротескного уродца, чтобы показывать его потом в цирке. Или еще на чернокнижие, с которым боролась инквизиция: сводку обрядов и формул, употреблявшихся для вызова Сатаны. Если такие науки и вполне эффективны, – все равно, они того рода, которые для блага человечества подлежат полному уничтожению и искоренению! Изучать их допустимо разве что для того, чтобы разоблачать.
Почему дала себя обмануть благородная и умная Дора Штурман, – по счастью, лишь на время! – Богу известно! Нами-то официальная точка зрения, навязываемые свыше представления понимались как сплошная ложь. Кругом нужда, по улицам бродят голодные дети, – а газеты и радио кричат о всеобщем благоденствии; никто и пикнуть не смеет, – а нас уверяют что-де установлена свобода слова; по ночам курсирует черный ворон и люди с трепетом ждут стука в дверь, – а льются сладкие речи о гуманизме и справедливости; национальная культура грубо разрушается, литература сведена на роль примитивной агитки, – а нам кричат о патриотизме, о небывалых успехах! Как было не видеть, что тут – фальшивка и мошенничество?!
Стремление от страшного окружающего быта куда-то уйти составляло одну из типичных черт нашего существования. Вот отчего так ценились книги иностранных писателей, исторические и авантюрные романы и, – пока они выходили, – журналы типа «Вокруг Света»», «Мира Приключений» и «Всемирного Следопыта». Их скоро и прикрыли (оставалось только доставать старые номера, у кого сохранились). Хорошо еще, что русские классики не подвергались запрету… Серость, пропагандная скука сгущались в удушающую, давящую атмосферу дурного сна. Положим, при знании иностранных языков и при возможности пользоваться университетской библиотекой, у меня-то выход был. А война открыла и путь для активной борьбы, но это уж – вне темы данной статьи.