Благословен и день, и час!
писал некогда А. С. Пушкин в дружеском стихотворном послании к персидскому поэту Фазиль-хану Шейде[690]. Не подобает ли нам приветствовать теми же словами А. И. Солженицына, по случаю долгожданного появления в свет второго тома романа «Красное Колесо» (начало коего было опубликовано под названием «Август Четырнадцатого»)?
Произведение в целом составит грандиозный и радикальный пересмотр истории России нашего века, о которой столько наплетено лжи, а что кое в чем автор порою и не вполне прав, так за ним остаются детали, по окончании работы, пересмотреть и уточнить.
Первая книга была посвящена трагедии нашего поражения в Пруссии в 1914 году; вторая рисует деятельность и роковую гибель П. А. Столыпина, разгул революционных идей в русской интеллигенции (о, как трудно понимать в наше время эти столь недавние еще иллюзии!) и дает очерк царствования Николая Второго, со вступлением на трон вплоть до начала войны.
Из примечаний мы узнаем, что роман является делом всей жизни Солженицына, намеченным еще в юности под советским игом, прерванным – мы знаем, почему… – и довершаемым ныне в иных совсем условиях.
Невольно думаешь, что рукою Александра Исаевича движет Промысел (который да охранит его, в его великом деле, от неудач и ошибок!), и что он творит волю не только свою, но и родины в целом. Не говорят ли его голосом товарищи его по страданиям, умученные в советском аду, не дали ли они ему завет способствовать перед миром, перед соотечественниками и иностранцами, восстановлению истины о прошлом России (как он раскрыл уже правду об ее настоящем)?
Не они ли ему сказали, возлагая на него обязанность, то, что сказала в Чистилище Данту Пия дей Толомей[691]:
Deh, quando tu sarai tornato al mondo E riposato della lunga via…[692]
Пришел нужный миг, и мы слышим нужное слово. Творец, пославший всероссийской литературе великого писателя, когда он ей необходим, пусть его укрепит в исполнении трудной и важной его задачи!
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 27 августа 1983, № 1727, с. 1.
Война и бунт: А. Солженицын, «Октябрь Шестнадцатого», 2 тома (Париж, 1984)
Неожиданное удовольствие прочесть снова «Войну и мир». Не перечитать ту же книгу, а прочитать другую, вполне ей адекватную. И факт, что эпопея Солженицына все более напоминает лучшее произведение Толстого. Тот же масштаб, и число персонажей и сюжетных линий вряд ли меньше; скорее – больше. Общей чертой является у двух писателей и наличие исторических отступлений, не связанных прямо с действием, но имеющих к нему глубокое, подспудное внутреннее отношение.
Можно и еще провести параллель: подобно яснополянскому мудрецу, Солженицын ставит самые острые темы и стремится довести любой вопрос до конца – даже когда в том, как будто, и нет необходимости. Заговорив о православии, в связи с укреплением веры у студента, попавшего в суровые условия войны, – ему непременно нужно коснуться и истории раскола, и толстовского учения. Надо, однако, констатировать, что все это укладывается так, что не ослабляет, а усиливает трезвые речи фронтового священника отца Северьяна в защиту Церкви.
Та же потребность доводить вещи до завершения проявляется у него и по поводу антисемитизма: нам показаны и симпатичные, и неприятные евреи, и взгляды на них разных людей от Гучкова[693] до Распутина. Вряд ли, однако, не точку зрения самого автора выражает его герой Воротынцев, говорящий: «По еврейскому вопросу все спешат занять только одну из двух самых крайних позиций. Или: евреи – это невинно страдающая масса благородных характеров, которых надо как одно целое непременно любить, и даже отдельных недопустимо порицать, ибо упрек разложится на всех. Или: это – сплошь темные, злобные заговорщики, которых как единое целое можно только ненавидеть, и подозрительно, когда любят хоть отдельных из них… И неужели правда, господа, тут невозможно устоять посередине?» Любопытно, что Воротынцеву вторит, в другом месте, императрица Александра Федоровна: «Всегда следует делать различие между хорошими и дурными евреями».
Возвращаясь на миг к сравнению с Толстым, хочется процитировать умные слова подсоветского литературоведа А. Горнфельда[694] в сборнике статей «Романы и романисты» (Москва, 1930), сказанные им при разборе романа Вальтер Скотта «Веверлей или 60 лет тому назад»: «Знаменательный промежуток времени: ведь и „Капитанскую дочку“ и „Войну и мир“ отделяют от событий, отображенных в романе, тоже приблизительно 60 лет, – время, когда исторический роман может быть основан не только на документах прошлого, но и на живых его отголосках». Как точно это применено и к «Красному колесу»!
Зная биографию Солженицына, невольно поддаешься искушению искать в повествовании биографические элементы, но было бы опасно этим увлекаться. Хотя, конечно, данные его жизни помогли ему описывать многое, что мы встречаем на страницах «Октября Шестнадцатого». Как уже и в «Августе Четырнадцатого», изображение восточной Пруссии оказалось бы без сомнения менее живым, не будь оно сделано пером очевидца, смотревшего на нее, притом, в условиях, сходных с происходящим в книге. По той же причине так верны и картины южной России. Артиллерийский офицер Лаженицын был бы, наверное, менее ярок, не будь его почти омоним Солженицын капитаном артиллерии сам. Даже в рассказах очеркиста Ковынева, о его работе учителем, слышится личный опыт автора. И, безусловно, образ Ковынева, основанный на фигуре Ф. Крюкова[695], гипотетического автора «Тихого Дона», есть плод напряженного, постоянно возобновляющегося интереса Солженицына к проблеме возникновения самого выдающегося в русской литературе романа о донском казачестве. Ковынев, впрочем, отнюдь не вызывает у читателя безоговорочной симпатии; на прямой вопрос собеседника, почему же он не женился на любимой девушке (которая в результате погибает), он не в силах дать членораздельный ответ и рассеянно бормочет: «Да ведь как же? Если основа вашей жизни – независимость?». Когда есть настоящее чувство, так не рассуждают.
Словотворчество и формальные поиски явно стали у Солженицына умереннее; что и хорошо. Привлекает все же внимание любопытная частная проблема: смелое и последовательное употребление им причастия будущего времени, типа пойдущий, пробьющийся. Данная форма почему-то запрещена школьной грамматикой, несмотря на то, что широко бытует в устной речи. У менее авторитетного литератора, корректор ее бы безжалостно вычеркнул; но у Солженицына – кто осмелится? И будет прекрасно, если ему удастся ее ввести в обиход, сняв с нее необоснованное табу и обогатив тем наш письменный язык.
Относительно названия Дряговец, о котором, «что такое Дряговец Саня не добился понять» (а там была расположена его батарея), уточним, что оно, вероятно, означает примерно «болотистая местность»: белорусское дрегва, смоленское дрягва «трясина», украинское драгва «топь».
Действие романа развертывается на фоне трагических лет, когда назревает революция, о ней говорят, но в нее не особенно верят, – и совсем, совсем не представляют себе, какая она будет! А Ленин, знай, готовит свои сатанинские ковы… Безумная Дума саботирует правительство; власти растерялись и не справляются с делом; люди, как боевой полковник Воротынцев, поглощенные заботой о благе родины, не находят правильных путей и забредают в гибельные тупики. Он приходит к мысли о необходимости сепаратного мира; в чем и прав. Курьезно, что ведь тут его мнение совпадает со мнением Распутина; который на страницах книги не показывается, и о ком все действующие лица – Свечин, Гучков, Лаженицын – говорят с отвращением. Любопытно, появится ли он в дальнейшем? Дорога к миру лежит, в глазах Воротынцева, через дворцовый переворот; вот почему он ищет контакта с Гучковым. Но встреча их, в силу разных случайных обстоятельств, задерживается; а тем временем вступают в ход иные факторы. Один из самых важных – его связь с очаровательной Ольгой Андозерской, с кем его случайно сталкивает судьба, и которая на него оказывает значительное влияние.
С большой проницательностью Солженицын сделал главной носительницей монархической идеи в своем сочинении человека отнюдь не традиционного типа: женщину – ученого, профессора истории, еще молодую, эмансипированную, вращающуюся по своей профессии в проникнутой левым духом академической среде, между преподавателей и студентов. Приводимая ею аргументация не представляет, в общем, из себя ничего особенно нового, хотя и основана на неоспоримом здравом смысле: «Да, многие народы поспешили поднять руки на своих монархов. И некоторые невозвратимо потеряли. А для России, где общественное сознание – лишь тонкая пленка, еще долгое-долгое время никто не придумает ничего лучше монархии… Потеряв монархию, мы потеряем и Россию… Люди думают, только назвать страну республикой, и сразу она станет счастливой… При монархии вполне может расцветать и свобода, и равенство граждан». Удачно ее разъяснение формулы помазанник Божий: «Она выражает ту достаточную реальность, что не люди его избрали, назначили, и не сам он этого поста добивался».
От слов Андозерской и от столкновений с житейскими фактами идея переворота слабеет и гаснет в душе Воротынцева. Чему способствует и другой еще монархист, даже более замечательный, генерал Нечволодов, с которым он встречается в Ставке, направляясь из отпуска обратно на передовую.
Нечволодов последовательнее и логичнее еще, чем Андозерская, разоблачает и парламентаризм вообще, и, в частности, интриги и замыслы левых в России, разумно говоря, что Думу надо немедленно распустить, чтобы тем выйти из революции: «мы в катастрофе оттого, что уже завоеваны левым духом!». И он предлагает широкий план монархического объединения для спасения трона и родины.