Поносить эмиграцию, мирскую и духовную, за недостаток мужества, – недостойно и несправедливо: многие из нее, когда было надо, смело рисковали собой. Да и с нами сейчас (всем известно) люди там, страдающие за свои убеждения; мы имеем право (и даже долг!) говорить за них. Эмиграция затем и нужна, тем и ценна, что воплощает в себе свободный голос России: не надо ей затыкать рот! А верите ли Вы сами, в душе, что освобожденная родина нас дезавуирует и отречется от мучеников, погибших за нее?! Но даже и будь такое, если мыслимо, попущением Божиим, затмение в злой миг национального сознания, все равно наш голос останется голосом правды и выразителем совести подлинной России! Чего нам надо страшиться, это – чтобы нам воспрянувшая отчизна не сказала: «Мы молчали по принуждению; почему молчали вы?».
Зачем, Никита Алексеевич, пытаетесь Вы вызвать никчемную дискуссию о разнице между святыми, умирающими за веру, и героями, умирающими за веру, царя и отечество (каким, безусловно, был Гумилев, какими были Ослябя с Пересветом, Багратион и Колчак)? Мы почитаем память тех и других, но по-разному; точною же мерою праведности ведает лишь Господь, в обители Которого покоев много.
И всуе ссылаетесь Вы на Солженицына. Нельзя, разумеется, ставить канонизацию жертв большевизма в зависимость от неопубликованного еще в целом романа, каким бы замечательным он ни был! Но и то: чем дальше он подвигается, чем дальше из него появляются (в Вашем же журнале, между прочим!) главы, тем более чарующими и благородными встают из них образы наших последних Царя и Царицы, еще далеких от преображения страданием, какое ждало их в конце жизни… Зря Вы стараетесь приобщить большой талант к мелким честолюбивым и властолюбивым интригам, не духовного, а только лишь клерикального свойства!
Нет, таланту свойственно говорить правду, хотя бы и вполголоса, сквозь магический кристалл; и не прозрением ли неугодной Вам канонизации звучат слова Цветаевой:
Это Царь с небесного престола
Орденами наделяет верных?
Да и у далекого от святости Г. Иванова, не овеяны ли сиянием неземного света Царь и:
Наследник, Императрица,
Четыре Великих Княжны?
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 12 марта 1982, № 1663, с. 2.
N. Struve, «Soixante-dix ans d’émigration russe. 1919–1989» (Paris, 1996)
В связи с ростом интереса к русскому зарубежью в «бывшем СССР» и отчасти в иностранном мире, левый сектор русской эмиграции изо всех сил старается внедрить и у нас на родине, и на Западе, свое представление об истории русского беженства. Даже не столько такой, как он, этот сектор, верит, а такой как ему хотелось бы, чтобы она была. Данная книга – один из примеров.
Отметим, с некоторым сокрушением крайнюю небрежность г-на Струве к фактам. А ведь, – в этом мы согласны со словами Владимира Ильича Ленина, – «факты – упрямая вещь». С изумлением читаем, что И. Л. Солоневич умер в Рио-де-Жанейро! Мы-то всегда думали, будто это произошло в Монтевидео? Описка? Опечатка? Нет: уточнено, что «он умер в Бразилии». Тогда как о поэте Валерии Перелешине, который, тот, действительно переехал из Китая в Бразилию, жил там долгие годы и скончался в Рио-де-Жанейро, говорится, что он «эмигрировал в Аргентину» (заодно слегка перепутана и его настоящая фамилия; Салатко-Петрище превратилось в Салатко-Петрищев).
После этого нас уже трудно чем-нибудь удивить. Но вот под рассеянным пером Никиты Алексеевича появляется на сцену генерал Гурко, якобы выданный, вместе с Красновым, англичанами большевикам и повешенный в Москве. Судя по контексту речь идет о генерале Шкуро. (Генерал Гурко в царской армии имелся; но тут он совершенно не причем).
Voyons, cher confrère![720] Ведь ваша книга будет служить справочником для публики, не знающей русского языка. Не для одних даже французов, а иногда для испанцев, англичан, даже арабов. Не покраснеете ли вы, если прочтете в работе чужеземного исследователя ссылку на трагическую судьбу генерала Гурко или упоминание о смерти Солоневича в Бразилии?
Это вот два случая, когда мы заметили явную нелепость. А в труде парижского профессора перечислены пятьсот русских эмигрантов, чем-либо выдающихся в литературе, искусстве или науке. Кто знает, сколько там вкралось подобных вот, скажем мягко, неточностей?
Кое-какие странности все же отметим. Одно и то же лицо (редактор газеты «Русь» в Берлине) в разных местах именуется то Guessen, то (более правильно) Hessen. Подлинная фамилия писателя Ренникова[721] дана как Солитренников, вместо Селитренников; подлинная фамилия французской публицистки Елены Каррер д’Анкосс изображена как Зарубишвили, вместо Зурабишвили. Город Monterey везде, многократно представлен как Monteray.
Нет, решительно, в роли справочника данное сочинение неприемлемо! Ну а по сути, по содержанию? Ограничимся немногими соображениями. Ненависть к «карловчанам» – karlovtsiens, – есть основная движущая сила в жизни Н. А. Струве. В этом вопросе ждать или требовать от него объективности не приходится.
Но все же, хотя бы имел дело с заклятыми врагами, надо же предъявлять обвинения сколько-то убедительные, пусть и внешне! А то звучит ведь вполне несерьезно утверждать, будто митрополиты Антоний и Анастасий были люди безвольные и слабохарактерные, целиком зависевшие от своего «окружения»! Оба были люди с твердой волей и твердыми, неизменными убеждениями. (Что их убеждения не нравятся Струве, это уже другой вопрос). Слабостью характера и шаткостью взглядов грешил скорее митрополит Евлогий, идеализируемый автором разбираемой книги (что и из ее текста ясно видно).
Нескладно выглядит и упрек, что-де первоиерархи Синодальной Церкви вносили в религию политику. Когда Евлогий стал советским патриотом (о чем тут упоминается мельком и снисходительно) разве это не была политика? И какая же скверная!
С большим неодобрением упоминает Никита Алексеевич о том, что «карловацкая» Церковь в период после Второй мировой войны, активно помогала бывшим советским гражданам спасаться от репатриации. Не можем с ним солидаризироваться. Думаем, что этим Синодальная Церковь вправе гордиться, и это ей зачтется в заслугу, на земле и на небесах.
Далее: то, что Струве говорит о Русском Корпусе на Балканах, нам кажется возмутительным! Но отвечать ему не станем: пусть отвечают бойцы Корпуса, которых еще много живых и в свободном мире. О власовцах он повторяет советские бредни: они-де хотели выжить в немецких концлагерях и прочее. Про сию ерунду уже столько писали, что нет нужды опровергать.
Отбор эмигрантских писателей, достойных упоминания, неизбежно субъективен. В списке нет Ширяева, нет Самарина (вероятно, по политическим причинам); нет почему-то Юрасова; хотя названы многие, куда меньшие по дарованию (но, как правило, левые…). Особенно курьезно отсутствие имени Панина, автора книги «Записки Сологдина», товарища, по заключению в лагере, Солженицына. Тогда как другой из этой некогда неразлучной тройки, Копелев, удостоился обстоятельной заметки.
К числу орфографических причуд отнесем начертание фамилии Тянь-Шанский в форме Тан-Шанский. Оное имеет место при ссылке на епископа Александра Тянь-Шанского (который был когда-то моим духовным отцом). Впрочем, считать такие ошибки не стоит: их уйма. Вот еще одна: Benhigsen вместо Беннигсен.
Об И. Л. Солоневиче сказано, что он де был популист и демагог. О «Нашей Стране» – что ее распространение являлось очень слабым. Ну, как бы он там не считал, а газета до сих пор живет, – что далеко не всем печатным органам эмиграции на столь долгий срок удавалось.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 5 июля 1997, № 2447–2448, с. 3.
Встреча с Никитой Струве[722]
На предмет передачи моего архива Дому Русского Зарубежья в Москве меня посетил Никита Струве. Этот разговор с ним я должен запечатлеть на бумагу. Но опубликовать можно будет не раньше, как после моей смерти.
У меня на полке стоит фотография с иконы Новомучеников, с изображением Царской Семьи. Вот он увидел, – и так и скарежился, как черт от ладана. А сказать ничего не посмел…
Я все же попробовал завести дружеский разговор. Вот, мол, помню, как посещал его семью, его родителей, в годы, когда писал в журнале Мельгунова. Так он вдруг Мельгунова обругал только что не по матери, а мне ледяным тоном напомнил, что он очень торопится.
Ну я, – почтительно, любезно, – повел его показывать ему книги, – сперва по лингвистике. Морщится, будто съел лимон…
«Этого ничего нам не нужно! Никакой лин-гви-сти-ки», словно бы это похабное слово.
«И вообще, – никаких книг на иностранных языках!»
Хватает наугад книги с полок, без спросу. Смотрит и швыряет (да, они на незнакомых ему языках, – он, кажется, кроме французского ни одного и не знает), ему не подходящие – вот о Достоевском, о Пушкине…
Я ему говорю, что из старых эмигрантов есть тоже книги, в частности поэтов, иногда с дарственными надписями.
«Ну, поэтов… их у нас и без Вас довольно».
Я ему все же напомнил предложение директора Дома Русского Зарубежья В. Москвина: устроить Фонд Рудинского, взять все книги (кроме – очень мне досадное условие – книг советского издания).
Отвечает, что решает он, Струве. И что он денег на пересылку не даст. Выходит, что он, а не Москвин, хозяин в этой Библиотеке?
Это была открытая политическая расправа. Очевидно, за отрицание Февраля и за антипатию к масонству (которая г-ну Струве известна, хотя я ее и не афишировал и ему о ней не напоминал).
Он увидел, что мне обидно (хотя я молчал) и тут уж стал открыто издеваться: «Чем богаты, тем и рады!». А там – все равно уж терять было нечего – я спросил его, почему он мою книгу «Страшный Париж» фактически отказался продавать в своем магазине, и отчего о