Но как завоевать смаху известность? Чем поразить иностранную публику? Надо было придумать что-нибудь громко скандальное. А оно не легко! В обществе, где все пороки, вплоть до самых чудовищных, стали обычными и даже прикрытыми законом (вплоть до браков мужчин с мужчинами и женщин с женщинами).
Единственное, Бог весть почему сохранившееся табу оставалось наложено на сношения с несовершеннолетними. Здесь, однако, мы вступаем на почву довольно-таки зыбкую. Не будем говорить о востоке, о возрасте Джульетты или Беатриче. Но вот, например, не в столь уж отдаленные времена матери Гоголя и Короленко обе вышли замуж в 13 лет. А умершей до свадьбы невесте Новалиса[165] было и того меньше (он навеки сохранил о ней память и верность ей).
Так что, в других условиях, персонаж Набокова (имя, которым стал Сирин отныне пользоваться) мог бы благополучно жениться на Лолите, с согласия ее и ее родителей. Как справедливо заметил один из американских критиков, если бы Лолита его любила, то вся история превратилась бы в идиллию, вместо трагедии (или, собственно говоря, темной уголовной драмы).
Если вдуматься, материал для несчастья заключен в книге не столько в разнице возраста, сколько в самом характере любви набоковского героя; чисто плотской, лишенной какой-либо духовности или душевности. Положим, Лолита, как она нам изображена, подобных чувств бы и не заслуживала; но он мог бы, по крайней мере, ее жалеть, – а отсюда уже до чувств более высокого порядка один шаг.
Любовь же (если можно тут подобное слово употреблять!) низменная, животная, как сказал бы Достоевский и насекомая, вообще не возвышает, а принижает, что тем более понятно у высоко интеллигентного персонажа, как Гумберт в «Лолите».
Пылай он подобной страстью ко вполне взрослой женщине, – результаты легко могли бы оказаться те же: преступление и гибель… Но вот, нехитрый расчет писателя целиком оправдался: он сразу завоевал известность (хотя и низкопробную) и богатство.
Дальнейшие его романы уже автоматически расценивались как шедевры (хотя ни один такой популярности как первый не имел; Набоков остался для публики автором «Лолиты», как Даниэль Дефо автором «Робинзона Крузо» или Сервантес автором «Дон Кихота»). Их по инерции читают, о них вроде бы говорят, – но кто, честно говоря, их помнит, и на кого они оказали сколько-либо серьезное влияние?
Возможно, дутая слава Набокова будет в конце концов пересмотрена. Пока же длится, – не стоит ей завидовать! По крайней мере, тем писателям, у кого есть что сказать.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Миражи современности», 28 октября 2000, № 2619–2620, с. 1.
Скучная Америка
Сочинение В. Набокова под названием «Пнин» (Анн-Арбор, 1983) не имеет подзаголовка. И в самом деле, что это есть такое? Роман, повесть, растянутая новелла? Нечто, во всяком случае, невероятно скучное и… неприятное.
Изображается русский интеллигент, неспособный привыкнуть к американской жизни и научиться правильно говорить по-английски, тем более с акцентом настоящего янки. Автор тут входит в сложнейшие тонкости произношения, безусловно непонятные вне Соединенных Штатов, даже и людям, знающим английский язык. Очень ли это смешно? У русского читателя если и возникает на устах улыбка, то разве что кривая…
Американцам может быть и потешно. Но рядом – издевательства над американскими нравами, в частности над университетским и школьным бытом. И профессоры, и студенты даны в виде кретинов, педантов и тупиц, которым бы место скорее в психиатрических лечебницах, чем на преподавательской кафедре или в аудитории. За пределы же этого затхлого, душного мирка мы на протяжении всего повествования не выходим.
Во всех персонажах Набоков презрительно и скептически подмечает и схватывает, – да еще и утрирует, – противное, физически отталкивающие черты.
У мимоходом появляющегося русского художника «толстый лиловый нос, похожий на громадную малину»; у самого Пнина – вставные зубы, о коих нам рассказывается настойчиво вновь и вновь, с омерзительными реалистическими подробностями, и т. п.
При упоминаниях о русской литературе, наше внимание навязчиво фиксируется, в подлинно набоковской манере, на ничтожных и ненужных мелочах, вроде изысканий о том, в какой день недели начинается действие «Анны Карениной». Сюжета, фабулы в «Пнине» нет никаких. А ведь пока теперешний американский писатель был русским беллетристом Сириным, он умел порою довольно занятно сооружать истории с завязкой, интригой и развязкой… Или его талант с годами испарился, или он решил, что можно писать абы как, не утруждая себя напряжением замысла и воображения.
Бессвязные отрывки из неинтересной биографии Тимофея Павловича Пнина, внештатного лектора в уэйндельском университете полна неудачных вводных эпизодов, как выражаются англичане irrelevancies (появляется и исчезает его пасынок Виктор, непонятно для чего; выныривает на миг профессор Томас, которого рассеянный русский ученый путает с кем-то другим; столь же эфемерно возникают друзья его Кукольниковы…).
Данные в форме минутных проблесков воспоминания детства и юности, путанно переплетенные с воспоминаниями самого Набокова, претендующего быть знакомым Пнина, только и вносят в дело окончательный сумбур.
Г. Барабтарло[166] описывает в послесловии свою работу над переложением первоначально составленной по-английски книги на русский язык. Труд был нелегким, в силу склонности Набокова к каламбурам и различным формам (часто, натянутым) игры слов. И, видимо, переводчик со своей задачей нехудо справился. Только вот: стоило ли? Не знаем, нужно ли было это творение американцам, а уж русским-то, полагаем, оно и решительно ни к чему.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 27 июля 1991, № 2138, с. 2.
В. Набоков, «Пьесы» (Москва, 1990)
Из объединенных здесь шести пьес и нескольких фрагментов, лучше всего, самые ранние. В них определенно чувствуется влияние «драматических отрывков» Пушкина, – без такого, как у того, таланта, разумеется. Это относится к вещам как «Смерть», «Полюс», «Дедушка» и «Скитальцы». В тот период, автор еще способен заставлять своих героев говорить и действовать как благородные люди.
«Событие», выдержанное скорее в чеховской манере (вспомним, допустим, «Драму на охоте»), отражает уже овладевший в дальнейшем Набоковым тотальный пессимизм. Жизнь дана как перманентная скука и пошлость, а если ее что прерывает, – то страх, низость и нелепые недоразумения.
Что до «Изобретения вальса», оно ярко выражает характерный для позднейшего Набокова распад личности. Нас погружают в обстановку бреда умалишенного, воссозданную, впрочем, без большого совершенства и не без противоречий (а уже скверные каламбуры и вовсе введены ни к чему!).
Предпосланное пьесам пространное предисловие (42 страницы!) и приложенные к ним «Библиографическая справка» и примечание, принадлежащее перу И. Толстого, обнаруживают в лице этого последнего горячего поклонника и усердного пропагандиста творчества автора. Заслуживает ли оный расточаемых ему здесь похвал, – наводит на сомнения.
С одобрением отметим, однако, что в книге полностью и честно воспроизведены резкие отзывы Набокова о большевизме, на которые тот, – отдадим ему должное! – никогда не скупился.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 27 апреля 1991, № 2125, с. 2.
Василий Яновский, «Портативное бессмертие»
В каком бы тоне не говорить, – резком, научно объективном или умышленно благожелательном, – факт остается фактом: книга сия есть нечто омерзительное. Трудно понять, из каких соображений Чеховское издательство сочло нужным ее выпустить. Воздержавшись, оно проявило бы уважение к публике и деликатность в отношении автора: для его литературной репутации было бы лучше, если бы этот опус не появился в свет.
Чтобы быть справедливым, скажем сразу, что самое лучшее в книге, это ее начало, в свое время опубликованное, как отдельный рассказ в «Русских Записках». Тут повествуется о том, как автор встретил случайно на улице молоденькую девушку и мальчика, беженцев из Испании (конечно, из лагеря «красных»), голодных и бездомных. Чувствуя к ним острую жалость, и любовь с первого взгляда к девушке, он зазывает их к себе, хочет приютить и помочь. Но они все время чего-то боятся, и при первой его отлучке уходят… и все попытки их разыскать ни к чему не ведут.
Несмотря на корявый, неестественный и манерный язык Яновского, в этом небольшом эпизоде, взятом самостоятельно, есть нечто человечное, привлекательное и даже увлекательное для читателя. Но когда к небольшой романтической истории пришит, вовсе в сущности не связанный с ней, целый том бессвязных и тошнотворных излияний, она оказывается убита, и не может спасти книги в целом.
Если говорить о деталях, одна из первых вещей, бросающихся в глаза, это – прескверный язык, которым «Портативное бессмертие» написано. Так, автор упорно пишет «синематограф». Неужели он не знает, что по-русски такого слова нет, а есть кинематограф? Но это еще что, Яновский позволяет себе писать «я уехал отсюда в бруссу» (в смысле: «в джунгли, в девственный лес»). Такого франко-русского жаргона, такой смеси парижского с нижегородским мы до сих пор даже в пародиях не встречали. И такой язык употребляет русский писатель. О синтаксисе, грамматике и т. д., и т. п. мы уж не будем и говорить. Читатель легко нам поверит, что они ниже всякой критики.
Хочется сказать: ну, писал бы Яновский лучше по-французски, русскому разучился! Но, увы: с французским у него обстоит никак не веселее. В обильных цитатах в своем романе, он пишет: например: «contes galantes», «quelle malheur». Зачем бы приводить французские фразы, коли не владеешь достаточно французским? Но, у каждого барона своя фантазия.
Еще нелепее, когда он транскрибирует французские слова по-русски. Авеню дю Мэн превращается почему-то в авеню ди Мэн. Слава Богу, несколько веков делаются переводы с французского на русский, и никому еще, сколько нам известно, не приходило в голову называть Дюгеклена