Россия же пережила страшные годы стирания и выкорчевывания всякой морали, всякой нравственности, отрицания человечности, поругания справедливости. Спастись, вырваться из заколдованного круга, омыть себя от творившихся злодеяний может она, только обратившись к Богу, только призвав обратно изгнанных ею Бога и Царя, восстановив трон и алтари. Будем же молиться и работать, не покладая рук, дабы свершилось, на зло врагам, это чудо истинного воскресения Земли Российской!
Иначе, наше отечество станет заново обителью не Христа, а Антихриста и вновь потечет из нее на остальное человечество та тьма с Востока, какая лилась в сталинские времена.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 19 мая 1990, № 2076, с. 1.
Документ эпохи: «Генерал Бо», Роман Гуль (Нью-Йорк, 1974)
Новый вариант романа «Генерал Бо», определенно более удачен, чем прежний. Стиль стал более простым, более классическим, и это помогает читателю сосредоточиться на содержании. Не очень значительные изменения в структуре и в композиции тоже, несомненно, послужили к выгоде книги в целом.
Если же говорить о главном, о сюжете, то он обязательно вызывает в памяти, с одной стороны, две вещи Алданова, «Истоки» и, отчасти, «Ключ», а с другой – «На взгляд Запада» Джозефа Конрада[190].
Это, возможно, одна из причин, в силу которых французский писатель Кристиан Мегрэ[191], в своей статье в журнале «Карефур», в 1955 г., сравнивал Гуля с Конрадом. Сравнение, надо отметить, чрезвычайно лестное: Джозеф Конрад справедливо расценивается как один из классиков английской литературы и непревзойденный мастер психологического романа.
Впрочем, он к теме революционного террора вообще, и в России в частности, не раз обращался и в других своих произведениях, например, в романе «Тайный агент» и в нескольких рассказах.
Самое интересное у Гуля, часть, которая ему лучше всего удалась, это – образы революционеров, явно обрисованные на основе обильного материала, во многом из первых рук. Наоборот, большинство их противников описаны кратко и схематично. Скажем, Плеве[192] дан сплошь в черных красках, что как-то лишает его и глубины, и убедительности; Великий Князь Сергей Александрович вообще не раскрыт изнутри. Лопухин[193], – обстоятельно изображенный у Конрада под именем Микулина, – появляется лишь эпизодически, и мы о нем мало что узнаем.
Наиболее серьезно показан начальник охранного отделения генерал Герасимов[194], может быть и не очень симпатичный, но, во всяком случае, умный и волевой; он в чем-то напоминает алдановского Федосьева.
Революционеры гораздо более разнообразны, и их внутренний мир раскрыт нам ярче, проникновеннее и убедительнее. Здесь мы видим целую группу идеалистов, как пылкий и романтичный Покотилов[195], как благородный, убежденный Каляев[196], притом не только революционер, но и поэт, – и, видимо, талантливый, если судить по цитируемым в книге стихам. Однако, в них чувствуется какая-то почти патологическая потребность жертвы; невольно думаешь, что они и при других условиях стремились бы к гибели, – только, возможно, за иную идею. Дора, которая мстит за погибшего возлюбленного. Но тот, Покотилов, ведь сам отдал жизнь, идя убивать Плеве? Отдал, конечно, в искреннем порыве… Но не было ли это, в конечном счете, известной формой самоубийства? А тогда – какой же смысл мстить?
А наряду с ними, – несравненно более важный для романа, собственно говоря, центральный его образ, – Савинков[197], человек совсем иного типа. Ему что нужно – острые переживания, борьба, риск; ему надо поминутно ставить все на карту и переживать бурные подъем и падение сердца.
Да будь в России другой строй, или живи он не в России, а в Англии или Франции, этот аристократ, отмеченный печатью декаданса, вероятно все равно бы занимался террором. А в какую иную эпоху – был бы конквистадором или мореплавателем, рисковал бы собой на войне, на охоте, на скачках, дрался бы на дуэлях… Его прямой литературный предок – Долохов, а исторический, пожалуй, Толстой-американец[198].
Тут же, наряду с этими практиками, фигурируют и теоретики террора, такие, которым главное – их схемы и идеологические построения, тогда как лично на опасное дело они бы, может статься, и не пошли – вроде Чернова[199]. Или такие, что целиком ушли в мир мечты, как прикованный болезнью к креслу Гоц[200], «огонь и совесть партии». А кроме всего этого, еще и – провокаторы; и подозрения против провокаторов, порой и ошибочные; и ложные обвинения; и убийства провинившихся или иногда и зря оклеветанных товарищей по партии…
Вот на этом-то фоне и появляется мрачная и грандиозная, – хотя в то же время смешная и внутренне пустая, но от этого делающаяся только еще более демонической, – фигура Азефа, сверхпровокатора, обманщика по отношению и к революционерам, и к полиции, за деньги организующего покушения, и за деньги же выдающего террористов на казнь…
Казалось бы, тут уже не придумаешь оправдания. Да, как факт, и не придумаешь никак. Но только, – когда мы знаем по опыту, к какому страшному результату привела революция, наше сочувствие к революционерам испаряется. И от этого провокатор перестает казаться воплощенным дьяволом, а предстает просто как мелкий жулик, как карточный шулер.
Конечно, идеалистов, как Каляев и Покотилов, все равно жалко. Но кто же виноват в их героическом ослеплении? Страшно, в конце концов, не то, что они погибли, а то, что путь, на котором они с доблестью пали, вел к такому, от чего бы они первые, с ужасом бы отшатнулись, если бы им было дано его увидеть… К тому, о чем нам сейчас рассказывает Солженицын.
Но превосходный роман Гуля, в одно время и документально точный и психологически глубокий, все равно сохраняет свою ценность сейчас, сохранит и на будущее: он нам помогает понять, как оно было, и почему так было, и как такое могло быть… И потому, тем, кто не читал, стоит посоветовать прочесть, и даже тем, кто читал, перечесть, в новом, улучшенном варианте, это правдивое свидетельство о важных и драматических для нашей родины событиях, еще не таких и давних, но уже ставших для нас далекими, с трудом постижимыми и почти что неправдоподобными…
«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 26 апреля 1974, № 7957, с. 5.
С. Рафальский, «Николин бор» (Париж, 1984)
Сборник содержит две повести и один рассказ покойного критика и журналиста [С. Рафальского[201]], долголетнего сотрудника «Русской Мысли» и «Нового Русского Слова» (и, эпизодически, иных печатных органов), разной длины и разного качества.
Сильнее всего – «Искушение отца Афанасия», первоначально напечатанное в журнале «Возрождение» в 1956 году. Это история молодого чекиста, становящегося священником по заданию органов и сосланного для виду в концлагерь. При столкновении с живыми людьми, его революционные убеждения начинают шататься, материалистическая идеология дает трещины, и мы расстаемся с ним, когда он уже на пороге, готовый к переходу в другой, антикоммунистический стан. Здесь есть превосходные места, вряд ли не лучшие, вылившиеся из-под пера писателя за всю его долгую жизнь. К ним принадлежит то, где долго пробывший в лагерях узник, некий эсер, рассказывает историю:
«Что теперь!.. Теперь это почти такая же жизнь, как и на воле! Все в большей или меньшей степени подлежат принудительному труду в социалистическом государстве. Но вот, если бы вы побывали здесь 20 лет тому назад, когда не было ни городка, ни подъездной дороги, ни настоящих бараков, когда здесь, как тараканов, морили социально чуждые элементы, когда все неспособное гнуться, подличать, скрываться, предавать, подлаживаться, – словом, все самое лучшее, что было в нашей аристократии, в нашей интеллигенции, в нашем духовенстве, самое трезвое и передовое наше крестьянство, – именно здесь подлежало медленной, мучительной, бесчеловечной, всеми средствами опозоренной смерти. Вот тогда это был настоящий ад… Если бы в те годы здесь были поставлены газовые камеры – добровольные очереди не переводились бы… Все-таки – сразу конец…»
И дальше: «Должен сказать, между прочим, что попы шли на муку и смерть легче других… Для них все было ясно: Бог отдал мир во власть Тьмы, а они – плохо ли, хорошо ли служили Свету. Вся сволочь, какая была в их сословии – осталась снаружи: перековывалась, перекрашивалась, подлизывалась… Как и полагается в революционном отборе наоборот – на измор попали одни более или менее порядочные люди. Всю жизнь они грешили – кто нерадением, кто пьянством, кто картишками, кто сребролюбием. И вдруг представилась им возможность очиститься перед Господом Славы, которому – в свое время – так нерадиво служили… Оставалась только смерть и за ней Бог, к стопам которого, как разрешительную грамоту, они клали свою горькую муку – и она должна была их обелить "паче снега"… Но вот на кого было страшно смотреть – это на крестьян. В своей пытке они не видели смысла, не понимали ее и оттого томились еще больше…»
Короткий рассказ на евангельскую тему «Во едину из суббот», напротив, оставляет чувство, что автор взялся за непосильную ему тему. Некоторые образы ему все же удались, как пресыщенный скептик Пилат и ни во что по сути дела не верующий Первосвященник: элита гибнущего, потерявшего все духовные ценности старого мира.
Слабее гораздо, чем «Искушение отца Афанасия», другая большая повесть, носящая то же название, что и сборник в целом, «Николин бор». Автору плохую услугу оказывает тут присущий ему злой, ядовитый юмор, которым он так ловко пользовался в