Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 35 из 175

Тем более вряд ли стоит ставить всерьез в упрек профессору Ульянову его чересчур поспешную гипотезу (в момент, когда мы все ничего толком не знали о Солженицыне, и принуждены были строить догадки), будто такого лица вообще нет, а миф о нем выкован чекистами, в виде фальшивой карты в их темной игре. Кому не случается ошибаться в области умозрительных спекуляций на политические сюжеты!

Подойдем объективнее, и процитируем некоторые мысли Ульянову на тему о нашем времени в связи с традиционным представлением о предстоящем пришествии в мир Антихриста, сформулированные в его книге «Свиток» (Нью-Хэвен, 1972):

«Идея Антихриста, это идея подмены добра злом. Вряд ли существовала во всемирной истории эпоха подобная нашей, когда бы во всех областях жизни происходило столько чудовищных подмен и превращений. Были бедствия, страдания, катастрофы, но никогда зло так победно не выступало в обличии добра. Никогда безобразие не выдавалось за красоту и не превозносилось как ныне… Все делается для изгнания из мира прекрасного и для замены его уродством. Любовь считалась одним из самых прекрасных чувств, отличающих человека от животного; она обожествлялась еще на заре цивилизации. Но какие средства пускаются в ход для ее осмеяния, для низведения до уровня грубой сексуальности!.. Детям в школе разъясняют sex до полового акта. Проповедь его вытесняет все сказанное о любви лучшими людьми на земле. Кино, литература, университетские кафедры – все мобилизовано для этого… Слуги антихристовы работают на редкость талантливо.

Но, кажется, только в области разрушения таланты и появляются; во всем другом – в науке, в искусстве они подчиняются своим антиподом – бездарностью. Тут они упорно вытесняются, доживают век в загоне, в забвении, а на щит поднимаются люди без всяких серьезных заслуг перед культурой. Поэты, писатели, чьи произведения в руки не хочется брать, объявляются гениями. Невежество и шарлатанство выдаются за науку.

Времена, когда судьи карают не преступника, а его жертву, когда веками признанные пороки объявляются добродетелью, когда все, считавшееся когда-то светлым, высоким, во имя чего приносились жертвы, проливалась кровь, предстоит в зверином образе – это времена апокалипсические».

Кто из нас может со всем этим не согласиться? И в «Свитке», и в другой книге «Диптих» (Нью-Йорк, 1967), чрезвычайно проницательны литературные характеристики, посвященные Чехову, Гоголю, Толстому, Вл. Соловьеву, Чаадаеву, Ремизову, Алданову, Зaйцeву. Особое внимание привлекает очерк «Об историческом романе» (сам Ульянов в этой сфере пробовал свои силы дважды, «Сириусом» и «Атоссой»). Любопытно, что даже бесспорные ошибки Ульянова происходят обычно из обостренного русского патриотизма. Так, он не видит огромного дарования Шевченко за его русофобией; ставит Сенкевича, писателя подлинно великого, на один уровень с посредственными Мордовцевым[216] и Эберсом[217], – за его, как он сам выражается, старопанские комплексы. Иногда, впрочем, играют роль и малопонятные личные предрассудки и предубеждения; например, в неспособности Ульянова чувствовать и ценить столь замечательных (и притом, уж чисто национальных!) поэтов, как Есенин и Гумилев.

Зато о других писателях его замечания, как правило, метки и своеобразны. Например, он прослеживает опростительные потуги Л. Толстого к Руссо, оказавшему на того с юности сильнейшее влияние. Схватывает суть неверия в Россию Чаадаева, исходящего не из свободолюбия, а из католической нетерпимости к православию. Ясно улавливает высокомерный, кюстиновский тон в речах социалиста Г. Федотова, клявшегося когда-то именем народа, а в эмиграции вещавшего: «В России коммунизм строят внуки крепостных рабов и дети отцов, которые сами пороли себя в волостных судах».

Глубоко верны слова Ульянова о мировоззрении Гоголя, для которого: «Глупость и пошлость суть условия пришествия в мир темных сил». Так же чутко вскрывает он и подспудный мистицизм Чехова, обычно скрытый от читателей и критиков. Точно уловлено им главное и в Алданове: его любовь к родине: «Алданов любил не политический идеал, а Россию». Хорошо припечатан и Ремизов, у которого «актерство… взяло верх над писательством» и юродский стиль которого Ульянов сравнивает со слогом Распутина.

Статья о Зайцеве написана при жизни того, по случаю его 80-летия, и оттого комплиментарна до крайности; и все же в ней сказано самое важное: что Зайцев тяготел к автобиографии, и все его герои, будь то Глеб, Жуковский или Данте – на одно лицо (его собственное), Глеб, добавим от себя, куда ни шло; в применении же к Жуковскому и Данте получилось Бог знает что, вовсе на них не похожее!

Совершенно справедливо продемонстрирована и актуальность Вл. Соловьева, в частности его «Трех разговоров», которые когда-то читались как беллетристика, а ныне стали прозрением осуществляющегося в сегодняшний день.

Есть во всяком случае, ряд вопросов, где Ульянов имеет право на благодарность России. Скажем, за его полемику против социал-демократов, пытавшихся превратить учение о третьем Риме в проповедь панславизма и базу советского империализма. И, равно, за опровержение псевдонаучных антирусских построений украинских сепаратистов. А также и за великолепный погром, учиненный им в статье «Ignorantia est»[218] лагерю русских прогрессистов всех мастей, включая Белинского, Бакунина и Огарева. И за его разоблачение, бьющее под корень большевикам, об их системе интернационального воспитания: «Всякий, кто жил в Советском Союзе, знает, что это было планомерное, систематическое искоренение всякой привязанности к родине».

Мне всего один раз случилось слышать Ульянова с трибуны, при его приезде в Париж. Говорил он блестяще, и… все ему возражения посылались слева, при явном сочувствии правой части публики. Если в журналистике он слывет за левого сам, то скорее потому, что пишет в органах печати более или менее левых; на самом же деле, если вдуматься и взвесить итог его трудов посейчас, – то мы бы имели причины считать его близким к нашему лагерю.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Литературные портреты», 26 февраля 1983, № 1701, с. 3.

Л. Ржевский, «3а околицей» («Эрмитаж», 1987)

Книга носит подзаголовок «Рассказы разных лет». Итак, это подборка, – и крайне неудачная! Она плохо представляет творчество покойного писателя; вернее отражает наиболее неудачные стороны его эволюции. Часть рассказов, объединенных здесь, являются на самом деле скорее очерками или зарисовками с натуры («Рябиновые четки», «В бинокль», «Задумчивый старикан»): лишенные фабулы, они передают минутные настроения, случайные впечатления от скользящего по поверхности взгляда, на миг на чем-то остановившегося.

Другие, в первую очередь «За околицей», название которого послужило и титулом всему сборнику, воспроизводят как раз то, в литературной карьере Ржевского, что мы предпочли бы забыть: темноватую эротику, в которую он постепенно впадал под конец жизни. Конечно, не может быть никакого сравнения с мерзостями нынешней поры, со всякими там Лимоновыми[219] и Милославскими! (Да такого в те времена нигде бы и не напечатали…). Но вступление на скверную дорожку, протоптанную насквозь растленными западными литераторами, в стиле Лоуренса[220] и Миллера[221], – налицо…

Тогда как, например, «Малиновое варенье» неприятно своим надсаживающимся восхвалением Америки. И что это делается с русскими американцами? Ведь вот, например, русские авторы, живущие во Франции, в Германии или в Италии (или странствующие по разным странам) пишут нередко об этих государствах и их жителях, иногда отзываясь о них с пониманием и с сочувствием.

Но мы не вспомним примера, чтобы кто-либо из них впадал в захлебывающийся, за версту отдающий подхалимством, восторг, – а в США он так и бьет из-под эмигрантских перьев, равно у представителя второй волны Ржевского или у представителя третьей, – Аксенова[222] (да можно бы и из первой волны кое-кого назвать…).

О Ржевском в целом хочется сказать, что он был писатель не свершенных возможностей. Начал он блестящей «Девушкой из бункера», напечатанной в «Гранях» и сразу составившей ему имя, и вызвавшей у читателей живые надежды на его будущее в литературе. Увы, она так и осталась лучшим из его произведений; редко потом он поднимался хотя бы на миг до ее уровня, а выше – уже не сумел никогда.

Проникнутая драматическим действием фронтовая фреска эта, из эпохи Второй мировой войны, ярко и правдиво представляла судьбы и переживания нашего поколения, – тех, кто воевал на той или на другой стороне (а порою, сперва на той, а потом на другой), кто сидел в лагерях для военнопленных, наблюдал и испытывал на себе германскую оккупацию, с плохой и с хорошей ее стороны.

Как мало нашлось людей, которые бы про эти – важные для судеб России – вещи попробовали бы, а тем более сумели бы рассказать; да еще и в художественной форме! Правда, и обстановка не благоприятствовала…

Вот и вышло, что, помимо Ржевского, кусочки правды о том периоде лучше всего искать у поляка Ю. Мацкевича[223] или у старой эмигрантки И. Сабуровой. Вторая волна безмолвствует… Не диво, понятно: над каждым висел меч выдачи (да и посейчас висит), так что о прошлом откровенничать не рекомендовалось. О нем, сплошь да рядом, врут и в появляющихся теперь некрологах, скрывая самые почетные в биографии людей страницы: их борьбу против большевизма.

Как жаль, что Ржевский сам свой шедевр искалечил, прибавив к нему неудачный довесок под заглавием «Между двух звезд». Неудачным же он получился потому, что в тот момент автор увлекался идеей солидаризма и пытался стать ее пропагандистом (вскоре потом он, в реальности-то, целиком отошел от нацмальчиков). Ну и, независимо от объективной ценности (весьма относительной) энтэсовской идеологии, – в повести просто не получилось слияние художественного элемента с политическим; она оказалась сера и слаба.