От партийного влияния писатель освободился, переехал в Швецию, потом в США, стал профессором со вполне обеспеченным существованием. Тут бы, можно подумать, и развернуться его возможностям!
Ан нет. Два элемента боролись в нем с бесспорной его литературной одаренностью и мешали свободному полету, все время утягивая вниз. Одну теневую черту в его творчестве мы уже отметили: тяготение к сексуальным темам, вероятно навеянное американским окружением (но русскому писателю противопоказанное).
Другой была его склонность к новаторству, к натянутым модернистским приемам, нередко тягостная для читателя.
Когда он, например, рассказывает большой эпизод в романе или в повести, а потом сообщает, что мол ничего этого на деле не произошло, а он все просто выдумал, – испытываешь чувство, будто тебя обманули и теряешь охоту далее следить за происходящим. Впрочем, надо признать, что от подобной техники он постепенно отошел тоже.
Смешно и грустно, что книжка сопровождена комплементарными отзывами Г. Адамовича, критика пристрастного и бездарного, самого к литературному творчеству неспособного, а в жизни отмеченного позорным грехом. Его бы похвалами гордиться никак не стоило.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика
«Библиография», 9 января 1988, № 1954, с. 2.
Реальная величина
С изумлением видим перепечатанным в «Дружбе Народов» № 2 от с.г. роман Н. Нарокова «Мнимые величины», опубликованный первоначально Чеховским издательством в Нью Йорке в 1952 году. С изумлением, потому что Нароков, принадлежавший ко второй волне, с огромным талантом и с предельной откровенностью описал чекистские нравы 30-х годов и передал весь ужас жизни при Большом Терроре. Рады за подсоветских читателей, которые имеют ныне возможность эту прекрасную вещь прочесть. Прекрасную, но, прибавим, и ужасную тоже!
Какие чувства, однако, должны испытывать, открывая ее, те, кто творил кошмарные зверства, про которые в ней рассказано? Их, без сомнения еще много осталось. Впрочем, теперь, когда уже напечатан в СССР «Архипелаг Гулаг» так или иначе тайное стало явным. Хотя есть разница между изложением фактов и их художественным претворением в жизнь.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 25 августа 1990, № 2090, с. 3.
Три жемчужины
Книга Н. Ильинской, под скромным названием «Три повести» (Наталья Ильинская, Три повести, Talleres Graficas, Ediciones Castilla, Madrid, 1976, 190 с.) доставляет читателю неожиданную радость: все три содержащиеся в ней вещи, между собой очень разные, – по форме: два больших рассказа и наброски воспоминаний о раннем детстве, – превосходны и носят печать подлинного таланта, еще сильнее бросающегося в глаза ввиду теперешней бедности эмигрантской литературы.
Надо было выделить, как лучшую, первую повесть, «Вовина весна», заслуживающую внимания во многих отношениях и, прежде всего, по своей теме.
Курьезным образом, в современной русской литературе, по обе стороны рубежа, чрезвычайно слабо отражены быт, чувства и мысли интеллигентной молодежи в СССР, в частности, в период от революции до Второй мировой войны. Подсоветские авторы, даже и самые честные, не могли говорить правдиво; у них руки были связаны; в лучшем случае, они примешивали кое-какие блестки истины к потокам обязательной официальной лжи. За границей же долго имел место полный отрыв от родины. А новая эмиграция, начиная с середины 40-х годов, – хотя в ней именно данный слой оказался богато представлен и дал зарубежью ряд журналистов, писателей и поэтов, – почему-то меньше всего об этом рассказывала.
Угождая ли спросу, какой ей предъявляли, или чересчур ушибленная пережитым, она преимущественно описывала ужасы концлагерей и тюрем, отчасти драматические события военных лет; когда же и касалась повседневной жизни в Советском Союзе, то больше занималась крестьянами и – реже – рабочими.
То, что все же проскальзывало об интеллигенции младших поколений, – например, под пером Л. Ржевского или С. Максимова, – относилось чаще к группировкам комсомольского настроения, околопартийным или подвергшимся основательной идеологической обработке.
О тех аспектах, которые как раз затрагивает – и как живо и интересно! – Н. Ильинская: о тяге к иному методу мышления, к идеологическому мировоззрению, к традициям настоящей русской культуры и, в конечном счете, к христианской вере, сказано было до сих пор удивительно мало.
Вот почему таким внезапным откровением отдались в наших ушах голоса новейших эмигрантов, – Солженицына, В. Максимова, и иные, доходящие до нас из-за железного занавеса, как, например, вдохновенная и героическая проповедь о. Димитрия Дудко.
«Вовина весна», однако, замечательна не одним сюжетом. Она написана ярким, оригинальным импрессионистским слогом; случается, что автор даже впадает в преувеличение, но очень редко, в силу развитого у него хорошего вкуса.
И, наконец, помимо стилистического мастерства и идейного содержания, тут налицо и художественное дарование автора, заставляющее нас видеть и слышать ее персонажей – даже самых эпизодических, а ее пейзажи воспринимать не только слухом и зрением, а с их запахами и ощущениями, с их теплом или холодом, с их дуновением ветра.
Те же свойства обнаруживаются и во второй повести, «Птица голубая», печатавшейся не так давно в «Новом журнале». Но привлекательность действующих лиц тут чуточку меньше: молодой профессор-литературовед, увлекающийся Маяковским, явственно принадлежит к иной, куда более советизированной формации, чем Вова Чегодаев и его друзья – юные богоискатели и почитатели Владимира Соловьева.
Картины детства, объединенные под поэтическим названием «Под шумом голубиным», набросаны с таким же искусством, искренностью и непосредственностью. Но они трактуют о баснословных временах царской России, а о нравах и настроениях тогдашней интеллигенции, мужчин и женщин, взрослых и детей, свидетельств сохранилось вдосталь. Естественно для всех нас, родившихся слишком поздно, чтобы видеть блаженное бытие той эпохи, описания его звучат точно легенда о Золотом Веке.
Автор сам прекрасно резюмирует суть своих зарисовок словами (употребленными им по несколько иному поводу): «Но главное, они несут особую, никогда больше уже невозможную в жизни атмосферу уверенной, покойной, тихой радостной жизни среди любящих, хороших, благородных людей, атмосферу с нежным солнечным светом, идущим то ли извне, то ли изнутри».
Зачем людям, которых Провидение поместило в такой рай, понадобилось его разрушать? Мое поколение, росшее уже при большевизме, на сей вопрос никогда не умело найти ответ.
Не желая придираться к пустякам, укажу все же на несколько неприятных погрешностей в плане языка, проскользнувших в сборник. Французского архитектора, многократно упоминаемого в книге, зовут не Карбюзье, а Корбюзье (точнее, Ле Корбюзье). Правильно писать рюкзак, а не рукзак, и кроссворд, а не кроссворт (а вот совершенно законно и правильно употреблено здесь слово кроссворд, а не эмигрантское выражение крестословица, которого мы в СССР никогда и не слыхивали!). Мне лично немного режет слух калоши вместо галоши; возможно, сказывается разница между московским навыком автора и петербургским, моим? Прилагательное «цветастый» есть типичный и довольно уродливый советизм, притом же еще довольно поздний, введенный и насажденный сверху в конце 30-х годов, и потому оно совсем не на месте среди впечатлений детства, относящихся еще к дореволюционной эпохе.
Желательно было бы перечисленные мелкие дефекты исправить в следующих изданиях, которые у этой исключительно удачной, в целом, книжке, надеемся, будут.
«Голос Зарубежья» (Мюнхен), рубрика «Обзор печати и рецензии», декабрь 1976, № 3, с. 39–40.
Г. М. Александров, «Я увожу к отверженным селениям» (Париж, 1978)
Может быть, слишком длинная, чтобы служить заглавием, жуткая строка Дантова «Ада»: Per me si va ne la città dolente – и с еще более леденящим кровь продолжением: per me si va ne l’etterno dolore[224] право, как нельзя лучше подходит в качестве эпиграфа ко всем повествованиям о советских концлагерях.
Своеобразие данного романа в том, что в нем действие происходит в женском лагере, да и все главные его персонажи принадлежат к женскому полу. Приходит даже в голову сомнение, уж не женщина ли скрывается за не известным нам именем Александрова[225], о котором издательство не дает никаких сведений и о котором некоторые детали наводят на мысль, что он обитает в СССР.
Можно еще высказать предположение, что данная книга – его первый опыт; дело в том, что начало относительно слабее и поверхностнее, чем вторая половина; словно бы писатель творчески вырос за время работы.
Автор безжалостен в своем изображении быта, вплоть до введения в текст длинных разговоров на блатной музыке и до предельно откровенного описания лагерного разврата и пороков. Надо, однако, признать, что нарисовано все это без тени смакования мерзостей, а с эпическим спокойствием свидетельства о правде.
Герои прямолинейно делятся на плохих и хороших. Правда, и тут их психология становится сложнее и многостороннее по мере рассказа.
Ситуации же отчасти правдоподобнее и реалистичнее в первых главах, а к концу – более романтичны и авантюрны.
Основная героиня романа – юная девушка Рита, обаятельная, но не особенно глубокая по характеру. Однако в дальнейшем ее в значительной степени оттесняет на второй план более сложный и интересный персонаж старой женщины – врача Любови Антоновны Ивлевой, бесстрашной и несокрушимой в своем служении добру.
Богатый внутренний мир этой последней, с ее страданиями и колебаниями, над которыми господствует чувство долга, раскрыт обстоятельно и убедительно. Что до ее политических представлений, они вызывают отчасти улыбку, но в целом верно передают предрассудки и предубеждения русской интеллигентки, сохранившей в немалой мере, от дореволюционной эпохи, шестидесятнические воззрения в их самом благородном и возвышенном варианте.