Так, для нее являются жупелом и как бы даже провозвестниками большевиков Иоанн Грозный и… Столыпин! Но ценность образа доктора Ивлевой – не в ее политической платформе, а в бескорыстной, гуманной и умной помощи людям и в облегчении их страданий. Ее фигура, да и силуэты других заключенных, – хотя рядом показаны и дотла морально разложенные уголовники и вовсе уж расчеловеченные чекисты, – вносят в книгу о страшных вещах светлую ноту: в самых ужасных условиях в сердцах людей живут дружба любовь и самопожертвование. Поистине, «всюду жизнь»…
Так что, в отличие от подлинной преисподней, к земному аду все же нельзя до конца применить слова создателя «Божественной Комедии»: Lasciate ogni speranza voi ch’entrale[226].
«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1979, № 41, с. 227–228.
Виолетта Иверни, «Стихи» (Париж, 1976)
Эти «Стихи» – весьма талантливые стихи – утонули в странном молчании зарубежной критики, захлебывающейся, однако, от восторга по адресу другой, куда менее одаренной, поэтессы, из новейшей эмиграции. При попытке анализа творчества Виолетты Иверни[227] мы наталкиваемся на один важный к нему ключ, объясняющий в значительной степени ее недостатки, отчасти и достоинства и, очень возможно, предопределивший ее относительный (впрочем, незаслуженный и крайне несправедливый) неуспех.
Одно из ее стихотворений – «Береза», посвящено Марине Цветаевой. И, действительно, у нее ярко ощущается если не подражание Цветаевой, то, по меньшей мере, влияние Цветаевой.
Притом, к сожалению, в первую очередь Цветаевой поздней поры, когда та, отступившись от пленительной ясности своей первоначальной манеры, писала темно и причудливо, эллиптическими, не всегда вразумительными строфами.
Несомненно, голос Марины, замечательной, недопонятой и недооцененной публикой, в очень удачной имитации, слышим мы в «Березе»:
Тень лежит, как ладошка узкая.
Что же, русая, что же, русская —
Руси сужена,
Русью сажена,
Русью сожжена.
Но еще явственнее звучит ее же вдохновенное косноязычие в «Медее»:
Бесстрашный Язон,
Уже от наяды?
Так спать не резон
Во имя Паллады —
Налейте вина!
Но Иверни гораздо сильнее там, где более своеобразна и говорит про то, что увидено ее глазом и подлинно близко ее сердцу, как, например, в чудесных строках, посвященных Новгороду:
В Ильмене
Отраженный до плеч,
Именем
Сливший вече и меч,
Кованый
Цок подков и оков, —
Новгород,
Наважденье веков.
Или:
Как круглы купола,
И как на холмы похожи,
Как похожи холмы
На храмы, вросшие в землю:
Словно тихие кони,
Которых кто-то стреножил,
Полнокружья холмов и храмов
Волхову внемлют.
Вообще, умение воссоздавать историю, воскрешать несколькими штрихами атмосферу прошлого и рисовать одушевленный былым пейзаж определенно составляют характерную черту автора; лишнее тому подтверждение – ее «Крепость Вальга», о меченосцах недоброй памяти, начинающаяся:
Кладка не тронута,
Камни не выцвели.
В надписях пепельная стена.
Сюда входили тевтонские рыцари
Цвета мести и чугуна,
И кончающаяся:
Но предки истлели,
Пали потомки.
Лишь скорбного, бледного моря волна
Брезгливо швыряет на берег обломки
Цвета мести и чугуна.
Еще лучше ее «Петербург»:
Я видела сиянье куполов —
Простор был колокольным звоном болен,
Но зов твоих молчащих колоколен
Пронзительнее всех колоколов.
Россия Виолеты Иверни – северная и западная, колыбель Руси и ее потом окно в Европу, с угрюмым очарованием финно-славянской природы; та Россия, которую воспел Тютчев («Край родной долготерпенья, Край ты русского народа»). Но кое-чем рисуемая ею страна глухих лесов и холодных необъятных озер заставляет скорее вспомнить слова Баратынского о Финляндии:
Суровый край! Его красам
Пугаяся дивятся взоры.
Есть нечто колдовское и жутковатое в ее описании ночной чащи:
Была подтеком мертвенно-багряным
Даль облита.
Злой ветер гнал по небу оловянный
Луны пятак.
Это – та Россия, где прошли мои детство и юность, которая моей душе всею роднее. Так что я не могу не чувствовать признательности к стихотворцу, магией искусства переносящему читателя хотя бы на миг, – если употребить фразу Мицкевича: «К тем полям, к тем холмам зеленым…»
«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 978, № 39–40, с. 245–247.
Г. Андреев, «Горькие воды»
Книга Г. Андреева[228] под этим заглавием делится на две половины, из которых нам более удачной показалась первая, биографическая, описывающая жизнь автора в СССР в годы перед войной и во время войны.
Г. Андреев начинает там, где многие другие кончают: со своего выхода из концлагеря. Это чрезвычайно удачно, так как о концлагерях существует уже очень обильная литература, а мытарства бывшего заключенного, в поисках работы и в борьбе за существование, рассказаны автором очень ярко и интересно. Завод в провинции, настроение интеллигенции, финская война – все это отражено в «Горьких водах» по-своему и, видимо, очень искренне в соответствии с тем, что Г. Андреев видел своими глазами.
Более спорна вторая часть – семь художественных рассказов. Самый из них лучший, без сомнения, – «Тамара», уже знакомый публике по журналу «Грани». Вслед за ним мы поставили бы рассказ «Будет хорошо», где сквозь мрачный фон озверения и разрушения (рисуется вступление советских войск в Германию) пробивается мысль, что все эти люди, огрубевшие от войны, остаются в сущности совсем неплохими людьми, русскими людьми, какими они всегда были, с большим запасом жалости и человечности в сердце.
Зато рассказы в стиле «Два Севастьяна», тут же, рядом, вполне реалистические, может быть сфотографированные с жизни, грешат, на наш взгляд, против художественной правды, изображая красноармейцев подлинными зверями. Наверное, в оккупированной Германии случалось еще и гораздо худшее. Но ведь бывало и другое. Сам-то Г. Андреев это знает, но на читателя его рассказ может произвести скверное впечатление; ведь и без того уже слишком много плохого на Западе, даже и в русской среде, говорится и пишется о людях советской России.
Общее впечатление от рассказов Андреева то, что он еще не вполне нашел себя и не сумел еще реализовать все свои возможности. Даже наиболее яркие из них, как «Под знойным небом» и «Братья», имеют какие-то дефекты композиции, расхолаживающие читателя, несмотря на многие прекрасные в них места.
А вот «Тамара» – ничего не скажешь! – маленький шедевр. И эта маленькая повесть со своей простотой и сдержанностью, со своим элементарным и в то же время разрывающим сердце сюжетом, со своим уменьем вдохнуть поэзию в самые обычные и серые детали быта, со своей колдовской способностью сделать героиню очаровательной, не делая ее ни красивой, ни интеллигентной, ни чем либо исключительной, со своим чисто русским духом, отчетливо ощутимым, но Бог весть как созданным, показывает, на какую высоту Г. Андреев может иногда подниматься. Пожелаем ему осуществить крайне соблазнительное для русской эмигрантской публики обещание, содержащееся в «Тамаре». Если он будет писать так, без сомнения он не сможет пожаловаться на недостаток энтузиазма в читателях.
«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», октябрь 1956, № 58, с. 144–145.
Пропуск в былое
Такое заглавие мы читаем на обложке сборника стихов Т. Фесенко[229], изданном в 1975 году в Буэнос-Айресе. Но нет, не пропуск в былое; ибо кто может подобный пропуск дать, кто получить? Один есть туда путь, через страну сновидений, и только своенравный Морфей владеет ключом, отпирающим все двери, даже сгоревшие, снесенные с лица земли или давно истлевшие. Не зря говорит автор:
И смещаются годы и лица,
Время стрелки отводит назад.
Мне сегодня, наверно, приснится
Тот засыпанный звездами сад.
Да еще может быть, откроет вход в то волшебное царство апостол Петр счастливцам, кого впустит в блаженные селения. Однако, для Фесенко не сливается ли образ рая с картиной, встающей из минувшего:
Дом у дяди был белый, маленький,
На горе под железной крышей.
Много мальв росло у завалинки,
И те мальвы были нас выше.
Или следовало сказать: мечты о былом? Тоже неподходящее слово: мечтают о будущем. И не тоска о прошлом, нет! Эта последняя – удел первой эмиграции, знавшей иную, более благополучную Россию.
А на этой книге стоит, как мало на какой иной, печать нашей, новой, второй эмиграции: и продолжала бы стоять, даже если бы заботливо выкинуть все в ней встречающиеся биографические и хронологические детали. Лишь для нас время остановилось с маху: по одну сторону очутились родина, юность, любовь, а по другую – горький для большинства хлеб изгнания; да и тем, кому выпал сладкий, примешан к нему непоправимо полынный пепел воспоминаний. Это о нас и для нас сказано:
Оборвалась, как взорванный мост,
Наша жизнь в то жестокое лето…
Так ушел когда-то ненаглядный,