Вот что он говорит в письме к жене от 27 марта 1956 года:
«Очень тяжело жить в нашей стране. И если бы меня не держала мысль о тебе и детях, я давно бы уже или отравился, или застрелился. Ты посмотри эту историю со Сталиным. Какая катастрофа! И вот теперь, на 40-м году революции, встает дилемма – а за что же мы боролись? Все фальшиво, подло, неверно. Все – борьба за власть одного сумасшедшего маньяка! На съезде Хрущев сказал: "Почтим вставанием память 17 миллионов человек, замученных в лагерях и застенках Сталиным". Ничего себе? Теперь нашли письмо Ромена Роллана[337] (в его сейфе в публичной библиотеке), где он пишет: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Я не смею верить, но говорят, что в вашей стране 17 миллионов томятся и обливаются кровью. Ответьте мне! Умоляю вас! Правда ли это?»
И Сталин не ответил!»
Оставим в стороне, насколько правдив был тут Ромен Роллан (сдается, не совсем-то…). Но уж Вертинский! В эмиграции у него была полная возможность знать то, что все вокруг знали. О концлагерях циркулировало чуть ли не 20 книг… Почему же он ничего не знал и ни во что не верил?
Что до подлинных мотивов его возвращения на родину, – ключ к ним дает его письмо Б. Белостоцкому из Шанхая, от 19 марта 1937 года: «Теперь хочу скопить денег на дорогу домой. В Америку пока не собираюсь. Приеду через 2–3 года из России. К тому времени буду уже миллионером – одни пластинки будут давать миллионы в год. Понимаешь?». Мы-то – понимаем! Насколько сбылись его расчеты, судить не станем (ну, в Америку-то его не пустили, конечно). Но моральная физиономия этого идола снобистической публики определенной, давно минувшей эпохи, встает в совсем некрасивом свете…
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 4 сентября 1993, № 2248, c. 2.
В. Ходасевич, «Некрополь» (Париж, 1976)
Переизданные Имкой, крайне субъективные воспоминания Ходасевича суть важный источник информации и – увы – дезинформации о Серебряном веке. Общая атмосфера оного передана превосходно; автор утрирует, но это – его полное право (а в чисто художественном плане его мемуары, в результате, только выигрывают).
Книга распадается на очерки об отдельных писателях. Из них, о Сологубе сказано много верного и меткого, во вполне объективном тоне. О Горьком, которого повествователь близко знал, он говорит с неожиданными симпатией и теплотой.
То, что нам сообщается о Брюсове, Белом, и о менее известных – Муни[338], Гершензоне[339], Петровской[340], бесспорно интересно, хотя к оценке их интимных дел следует, пожалуй, подходить cum grano salis. Во всяком случае, мы здесь читаем рассказ очевидца о людях, которых он вполне понимал.
Хуже обстоит с отзывами о Блоке и Гумилеве. Решительное предпочтение, отдаваемое мемуаристом Блоку, приводит его порою к совсем неубедительным суждениям!
Не ревнуя ни к Блоку, ни к Брюсову (кого он, так сказать, застал уже взошедшими на горизонт светилами), маленький поэт Ходасевич определенно завидует своему выдающемуся сверстнику, родившемуся с ним в один год, большому поэту Гумилеву.
Не потому ли он и приписывает тому собственные непохвальные чувства: «Гумилев… мог завидовать Блоку». На деле-то, скорее, было наоборот, о чем нас сам Ходасевич и осведомляет несколькими строками далее: «Гумилев был не одинок. С каждым годом увеличивалось его влияние на литературную молодежь, и это влияние Блок считал духовно и поэтически пагубным».
А уж в иных фразах предвзятость и мелкая досада звучат и вовсе неприкрыто: «Блок был мистик, поклонник Прекрасной Дамы – и писал кощунственные стихи не только о ней. Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видел людей, до такой степени неподозревающих о том, что такое религия».
Переведем на человеческий язык: для Ходасевича религия – это духовные искания символистов в стиле Гиппиус и Мережковского. Мистицизм Блока в данную схему укладывается, а православие Гумилева – никак.
А что надлежит думать о замечаниях, вроде следующего: «Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям»? Коль скоро Гумилев был ребенком, то гениальным и героическим, из тех, о ком сказано: «Если не будете, как дети…»
Однако обаяние этого исключительного человека подействовало-таки и на зоила: «В Гумилеве было много хорошего» – снисходительно констатирует он. Да, правда: очень много, и очень хорошего…
Совсем плоха памфлетная статья Ходасевича о Есенине. Тут столкнулись полярные противоположности: сухой, комнатный интеллигент с небольшим дарованием и солидной эрудицией, и дитя народа, наделенное от Бога силами необъятными – Сальери и Моцарт!
Гумилеву, человеку своего круга, Ходасевич еще мог простить превосходство; деревенскому пареньку с обличием отрока вербного – ни за что!
Дело осложняется особой какой-то, напряженной враждебностью Ходасевича к идее праведной мужицкой Руси, к любой, хотя бы и умеренной, форме идеализации народа и к нарождавшейся крестьянской литературе. Ярко пробивается его озлобленность в рассуждениях по поводу очень дельного и умного письма к нему поэта А. Ширяевца[341] (вовсе несправедливо забытого, ибо высоко талантливого). Между тем, данная струя, в стихах и в прозе, продолжала шириться, и вот сейчас приносит в СССР богатые всходы…
Биография Есенина грубо перепутана. В Петербург он приехал не в 1913, а в 1915 году; не прямо из деревни, а из Москвы, где жил с 1912-го года, работал корректором и учился в Народном университете. Нежелание Ходасевича признавать Есенина христианином – плод уже упомянутых его предрассудков: традиционная вера масс утонченному эстету чужда и неприемлема; ему годятся лишь искания Религиозно-философского общества. Достаточно глубокие духовные переживания крестьянского поэта протекали в иной среде.
От Ходасевича родилась гнусная сплетня, повторенная недавно в печати З. Шаховской со ссылкой на Бунина. В ней все нереально. Он, будто бы, встретил Есенина на именинах у А. Н. Толстого в Москве, весной 1918 года. Но жена Толстого – Н. Крандиевская, категорически утверждает, что Есенин их посетил один раз, весной 1917 года, вместе с Клюевым (и совсем не в той обстановке!), а потом они его на пять лет потеряли из виду. Если все же Есенин (не там и не тогда!) сказал некоей поэтессе К. (Крандиевской?), что они могут посмотреть на расстрел при помощи Блюмкина, так ведь такая фраза только и могла звучать издевательской насмешкой по адресу присутствовавшего тут же Блюмкина[342]. А с Блюмкиным, видимо, тогда знакомы были почти все в литературном мире, включая, например, Мандельштама.
Неверен фактически и упрек Есенину, будто он нигде не употреблял слова Россия, а только Русь или Рассея. Употреблял, например:
Неужель тебе и дела нет,
Что в далеком имени Россия
Я известный, признанный поэт?
Да и Русь он воспринимал, безусловно, как шестую часть земли – и не иначе!
«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1979, № 43–44, с. 258–265.
Черные ангелы
Под таким заглавием опубликованы теперь в России, – в 2006 году, в Москве, – «Петербургские зимы» Георгия Иванова, нам-то всем в эмиграции давным-давно знакомые.
Правда, они дополнены менее известными очерками, под названием «Китайские тени» и «Из воспоминаний», «По Европе на автомобиле», «Закат под Петербургом».
Ценность этого переиздания состоит в том, что в нем раскрыты имена, которые прежде оставались секретом (каковой мы лишь иногда могли разгадать), вроде «поэт К.», «писатель В.» и т. п., сопровождаемые иногда от редакции краткими биографическими заметками (жаль, что не всегда). Очерки Иванова служили долго темой ожесточенной полемики. Его упрекали во всякого рода неточностях, в особенности хронологических.
Но эти последние важны для специалистов, а для обычного читателя имеет значение другое: живое и яркое воспроизведение атмосферы Серебряного века и портреты действовавших в нем лиц.
Можно еще прибавить, что критика «Петербургских зим» была часто и пристрастной. Ахматова, например, хотела, чтобы личность и биография Гумилева сохранялись для потомства только в ее интерпретации. А она, по свойствам своего характера, изображала только то, что ей желалось видеть; а воспринимала и факты, и оценки весьма субъективно. Что ей сильно вредило и в ее, например, пушкинистических работах.
Во всяком случае, Иванову рассказать есть о чем, а его свидетельство сохраняет память о фигурах разного веса, с которыми он был с одними близко, с другими отдаленно знаком.
Перед нами проходят с его страниц тени Гумилева, Мандельштама, Клюева, графа Комаровского[343] и многих, многих других.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 6 ноября 2009, № 2879, с. 3.
«На берегах Невы»
О русском Серебряном веке написано много книг, и значительная часть из них на высоком литературном уровне. Тем не менее, воспоминания Ирины Одоевцевой, безо всякого сомнения – одна из лучших.
Это большой том, почти в 500 страниц. Но вряд ли не каждый читатель испытает сожаление, дойдя до конца; а, впрочем, он почти наверное вернется к началу и перечитает ее еще раз.
Автор рассказывает нам о встречах с целым рядом замечательных поэтов и писателей своей эпохи – с Блоком, Сологубом, Белым, Мандельштамом… и рассказывает ярко, живо, интересно. Тем не менее, порой наплывает желание, чтобы она не говорила ни о ком, кроме Гумилева: чтобы это была целиком книга только о Гумилеве. Так важно и значительно то, что она о нем может сказать; она, бывшая несколько лет его любимой ученицей, одним из духовно близких к нему людей.