Диву даешься, однако: Одоевцева была ученицей Гумилева – а вздыхала о Блоке! Тогда как ведь Гумилев и как поэт больше Блока, а уж как человек – неизмеримо выше. Да и не выиграла бы она от перемены. Гумилев ее добросовестно и искусно научил самому лучшему. Ее собственные стихи часто и талантливы, и даже оригинальны, – но отпечаток Гумилева лежит на них всегда, и особенно – на самых сильных.
А Блок… что же Блок. Из записок Одоевцевой можно понять, что Блоку-то она как раз была далеко не безынтересна. Может быть просто потому, что она была хороша и обаятельна (а у нас на этот счет не остается сомнений, когда мы глядим на ее портрет, приложенный к книге), а может быть отчасти и потому, что, в силу естественной человеческой слабости, ему бы доставило известное удовольствие переманить от Гумилева его самую способную ученицу. Только молодая поэтесса сама не пошла ему навстречу, из сложного комплекса робости, сомнений в себе и Бог знает каких еще чувств (возможно, больше всего из самого благородного: лояльности к своему великому учителю).
Портрет же Гумилева, набросанный не издали, а человеком, стоявшим рядом и умевшим понимать многое, если не все, в его душе (потому что все же Одоевцева была ведь еще совсем молода), тем более драгоценен, что в нем нет никакой идеализации, пожалуй, даже слишком подчеркнуто то, что могло бы показаться смешным, мелким, а то и отрицательным, – и, тем не менее, каким привлекательным, мужественным и благородным встает перед нами здесь создатель акмеизма, паладин музы дальних странствий!
Что до мелочей, может быть кого и оттолкнет, а нам так кажутся чрезвычайно милыми его слабости вроде того, что он любил читать «Мир приключений», но, на случай непредвиденного посещения со стороны всяких литературных снобов, обычно держал у себя на столе раскрытой «Критику чистого разума»!
У действительно больших людей часто сохраняются на всю жизнь некоторые детские черты характера, и Гумилеву, не только поэту, но в то же время и воину, и герою, они очень хорошо пристали. О его спокойном, чуждом рисовки мужестве Одоевцева нам говорит, касаясь его участия в заговоре Таганцева, подтверждая, что он играл там важную роль; впрочем, она знала, до конца, лишь немногое: Гумилев вполне доверял своей юной ученице, но, по понятным причинам, не посвящал ее в свои опасные секреты; так случилось, что кое-что ей все же было известно.
Иногда Одоевцева уж слишком скромно и сдержанно говорит о Гумилеве. Был ли он образованным человеком? Боже мой, да, конечно, же да! Блестяще образованным человеком, даже на фоне того незаурядного времени. Кто следил за публикацией его сочинений Глебом Струве, мог заметить маленький эпизод: издатель позволил себе усомниться в познаниях Гумилева в области византийской истории – и получил от одного из специалистов мирового масштаба по византологии письмо, подтверждавшее, что «Отравленная туника» Гумилева построена на весьма солидном изучении не только греческих, но и арабских материалов.
Придирки же ученых педантов к тому, что Гумилев по-французски писал иногда с ошибками – все это куда как пустое дело! Он и по-русски делал фантастические ошибки в орфографии, над которыми сам посмеивался. Это – странность выдающегося человека, ничего не имеющая общего с недостатком культуры (хотя может быть и любопытная с психологической точки зрения). И еще глупее насмешки, что он в одном переводе с французского будто бы перепутал: старушка ворчит на котенка, а он написал, что читает Минею. Да не спутал же, конечно: просто позволил себе вольный, допустим и не совсем удачный перевод – обычная ведь вещь!
Не без горечи читаешь места, где Одоевцева зачем-то повторяет вздорные обвинения Гумилева в скупости и эгоизме. Уж ей-то бы должно быть виднее… Ведь чуть ли не на каждой странице ее книги Гумилев то ей самой, то другим, делает ценные подарки.
Предлагал подарить шкуру леопарда – которая в любое время стоит больших денег! – а на ее отказ подарил картину Судейкина… Подарил мешок селедок (в голодные годы!)… Угощал из своего скудного пайка… По случаю годовщины, решил от себя устроить панихиду по Лермонтову, и так щедро расплатился со священником, одарил хор, подал нищим, что они все были удивлены и тронуты… Много бы еще примеров можно привести: но к чему? Ясно: так скупцы и эгоисты никогда не делают; неспособны делать.
Грустно читать записанные Одоевцевой рассказы Гумилева о его неудачном браке с Ахматовой. В правдивости их тем более нельзя сомневаться, что их полностью подтверждают стихи обоих: и Гумилева, и Ахматовой. Легко понять, насколько ужасны были для Гумилева постоянно всплывающие в стихах Ахматовой упоминания о ее любовниках и о ее жестоком, нелюбимом муже, хотя он и знал, что все это были лишь фикции ее воображения! Он-то сознавал, что: «Ведь читатели все принимают за правду и создают биографию поэта по его стихам. Верят стихам, а не фактам». Увы! Ахматова бросила Гумилева и ушла к некоему Шилейко, а стихи продолжала писать в прежнем роде; и даже эти стихи публика относит к Гумилеву, помня, что он был муж Ахматовой (а о Шилейко кто же вспоминает!).
Но вот может быть самое странное в этой книге. Одоевцева, расходясь с нравами той эпохи, пишет без какого бы то ни было мистицизма, всегда вполне реально, terre a terre[344].
И наряду с этим – какие курьезные, какие многозначительные прорывы в потустороннее!
Мы узнаем, что Гумилев молился о том, чтобы умереть смертью героя; хотя и не думал, что это будет так скоро… вот, его желание сбылось. Мы узнаем, что он Одоевцевой обещал, что после смерти придет ей сказать, что с ним стало – и, правда, явился ей во сне и сказал: «В синем раю такая прохлада». Мы узнаем, что Ахматова молилась, чтобы Бог отнял у нее сына и мужа, для славы России. Сбылось… И слава сбылась, в последнюю войну, когда она писала стихи в честь Красной Армии – только недобрая это слава.
Скажем теперь, в конце, несколько слов о заглавии книги.
Одоевцева связывает его со стихами ее покойного мужа Георгия Иванова, которые и дает в виде эпиграфа:
На берегах Невы
Несется ветер, разрушеньем вея…
Но в сознании читателя оно связывается скорее с бесконечно более знакомыми словами Пушкина, написанными, правда, по несколько иной орфографии: об Онегине, который
Родился на брегах Невы.
Вот почему они живо напоминают нам о несомненной тесной связи между Серебряным веком русской поэзии и Золотым, преемником которого он был.
«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 4 августа 1973, № 7778, с. 3.
Крах тех схем (Комментарии к «комментариям»)
Бывают страшные книги: читаешь, – и словно в пропасть заглядываешь! Хотя они часто трактуют вроде бы о вещах невинных и второстепенных. Одна из таких – «Комментарии» Георгия Адамовича (Вашингтон, 1967). Жутко веет уже от самой личности автора, прославленного литературного критика, «сделанного» левыми кругами эмиграции. Секрет полишинеля, – на который принято прозрачно намекать, ничего не называя по имени, – что это был человек с тяжелыми аномалиями в половой сфере. Именно ими объясняется, вероятно, его озлобленность, в первую очередь направленная против России (и причудливо концентрирующаяся почему-то на фигуре Суворова), и его бунт против Бога, принимающий формы разъедающего скептицизма и ядовитого издевательства.
Даже относительно близким к нему духовно людям, как молодому поэту Б. Поплавскому, то ли покончившему самоубийством, то ли (скорее) погибшему от нелепого случая, он не может простить проявления религиозного чувства.
Передадим ему слово.
«Дневник Поплавского, например, "Боже, Боже, не оставляй меня. Боже, дай мне силы…" Постоянное мое недоумение. Как можно так писать? Если это действительно обращение к Богу, зачем бумага, чернило, перо, – будто прошение министру?.. Отчего тогда не пойти бы и до конца, не наклеить марки, не опустить в почтовый ящик?»
Хочется спросить: а кто тебе сказал, богохульствующая тля, что такое письмо не дойдет до Творца?! Который милосерд и всеведущ, и всякое обращение к себе слышит… Тоже, что любому из нас, в минуту испытания свойственно говорить самому с собою о главном в жизни, – поэтому, и о Боге, – понятно и знакомо всякому человеку. Да, но таких, как Адамович, допустимо ли еще называть человеком?..
Ощущение мрака и холода охватывает от контакта, – хотя бы даже только через печатные строки, – с этим до мозга костей растленным, дотла испепленным аморальным эстетом. Не удивляет его отрицание Божества: «Рече безумец в сердце своем: "Несть Бог!"» Но настораживаешься, когда он горячо настаивает, что не только не существует Диавола, но в него де никто уже и не верит в наши дни… Вот об этом, о бытии и проявлениях на земле Князя мира сего, он мог знать больше и лучше, чем мы.
Причастный к братству Содома, член без сомнения и иных закулисных братств, соприкасавшийся длительный период с теми темными силами, каковые управляют, – или пытаются управлять, – миром, он, безусловно, во многое был посвящен. И не мог в своей книжке кое-чего не выболтать.
Одно время открытый советский патриот, всегда по взглядам крайне левый, Адамович теперь, тут, как будто и против большевизма. Но как? Порицая слегка, он упорно подчеркивает, что это, мол, строй, который весь русский народ признает и поддерживает, и который призван восторжествовать на всем земном шаре. Вообще, для него аксиома, будто свет всегда идет слева.
Зарубежная его деятельность, поддающаяся обозрению, оказалась самою черной: гонитель живых талантов, затравивший Цветаеву (с помощью бездарных своих эпигонов вроде Вейдле[345]), придушивший ряд подававших надежды молодых поэтов и прозаиков, долгие годы простирал он над зарубежной русской литературой свои совиные, нетопырьи крыла. Ненавистник Достоевского, хулитель Пушкина, со снисходительным пренебрежением отзывавшийся о Лермонтове, оплевывавший Есенина, – благосклонен он оставался к одному Толстому, за разрушительные, нигилистические элементы в его философии; да к Блоку, за его полный греха и соблазна демонизм. Как же ничтожны или наивны должны были быть люди, десятилетия видевшие в нем авторитет, учителя, властителя дум!