Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 70 из 175

[389], и что в подлиннике последний куплет звучит так:

Но с надеждою чудесной

Мы стакан, и полновесный,

Нашей Руси – будь она

Первым царством в поднебесной

И могуча, и славна!

Большой русский поэт, – и отнюдь не революционер! – Языков был бы, без сомнения, возмущен бездарной переделкой своего создания, если бы услышал эту пошлую, безвкусную чушь.

От редакции газеты «Наша Страна»: Солидарист С. Пушкарев повторяет ложь, будто во время Гражданской войны корниловцы пели строфу марша, включающую слова: «Царь нам не кумир». О том, что этот куплет не исполнялся с начала Белой борьбы свидетельствовал сам создатель песни корниловцев, проживавший после Галлиполи в Париже владелец книжного магазина «Кама» капитан Александр Порфирьевич Кривошеев, ставший монархистом и бывший во Франции верным и бескорыстным представителем всех основанных И. Л. Солоневичем изданий, включая «Нашу Страну», до дня своей смерти. На страницах «Нашей Страны» опровергали этот вымысел и другие корниловцы: полковник Е. Э. Месснер[390], майор С. А. Якимович[391] и первопоходник А. Г. Макриди. Однако если всего этого недостаточно, можно сослаться и на письмо героя Белого движения, автора книг «Боевая вылазка в СССР» и «Последние юнкера», капитана В. Ларионова, монархистом не бывшего. В журнале «Часовой» № 645 за 1983 год, он уточнял: «В № 643 „Часового“ А. Осипов в статье "65-летие Белого движения», пишет о «песне корниловского полка», где имеются слова «Царь нам не кумир». Эта песня была составлена в 1917 году, когда рушилась Российская Империя, и началось образование ударных батальонов. Но можно утверждать, что в Белом движении она не была песней корниловцев, певших:

За великую Россию

Если в бой зовут,

То корниловцы и в воду

И в огонь пойдут.

В ней никакие «кумиры» не упоминались».

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 14 октября 2000, № 2617–2618, с. 3.

Чего и быть не могло

Книжке Сергея Рафальского «Что было и чего не было» (Лондон, 1984) можно бы дать подзаголовок: «Плач февралиста по не сбывшейся керенской России». Автор ее бы весьма способный журналист, верный и долголетний сотрудник «Русской Мысли» и «Нового Русского Слова», – и один из самых способных, какими те располагали, особенно в период последних лет его жизни. Но даже и умный, многообразно талантливый человек, наделенный от природы острым пером, неизбежно становится нелогичным и неубедительным литератором, когда захочет защищать неправильные позиции; тут ни сарказмы, ни лирические отступления не помогают.

Основной тезис Рафальского в его атаке на монархический строй таков: «Всегда и везде, при любых обстоятельствах, за революцию ответственна допустившая ее власть». Рассуждение это – столь же жестокое, как и несправедливое. Считать побежденных обязательно виноватыми куда как просто; но бывают положения, когда победить нельзя даже при наилучших намерениях. Безумие, охватившее в начале нашего века российскую левую интеллигенцию, приняло размеры, при коих даже и гениальному правителю трудно бы было его обуздать. А ведь именно этой сумасшедшей интеллигенции Рафальский больше всего и сочувствует!

Гениальность и проявил, надо признать П. Н. Дурново[392], чью поразительную «докладную записку», поданную царю Николаю Второму, Рафальский с изумлением цитирует, помимо воли восхищаясь ею как чудом политического предвидения. Увы! К нему не прислушались… Но подобных ошибок легко можно привести десятки из деятельности всех тогдашних правительств Европы.

Но, во всяком случае, монархия одних Романовых продлилась 300 лет, а если считать от Рюрика, почти и тысячу; любезная же сердцу Рафальского власть Учредительного Собрания – меньше года. Выводы напрашиваются сами собою. Сам автор признает наличие в старой России «огромной бытовой свободы», и даже факт, что в целом население Российской Империи жило счастливой и спокойной жизнью. Как и то, что всем студентам (категория, к коей он перед Первой мировой войною принадлежал) было обеспечено будущее с работой по специальности, безбедное существование и приличное положение в обществе.

Здесь у нашего февралиста вырываются даже следующие, не слишком последовательные фразы: «И вот, когда хочешь рассказать новым людям о том, что было до того, как стихийно обрушилась, словно источенный термитами деревянный дом, внешне могучая империя наша… всегда вспоминаешь слова одной маркизы времен Реставрации: "Кто не жил при старом строе, не знает настоящей сладости жизни"… "Сладость жизни", господа хорошие, могла ощущаться всеми: и нищими, и отверженными, и униженными, и оскорбленными – "сладость жизни" вовсе не синоним радости и счастья…

Она создавалась ощущением устойчивости общего порядка жизни, исключающей неожиданные, до сих пор не предвиденные крушения и провалы, и вместе с тем надеждой на возможность медленного, но реального уменьшения обстоятельств отрицательных за счет роста положительных, и могла испытываться только теми, кто хотя бы относительно уважал людей и верил в их человечность».

Отметим тут, что за сии правдивые слова, во время печатания его сочинения в «Русской Мысли», на автора свирепо накинулись не совсем хорошие господа из числа неомарксистов новейшей эмиграции: для них здесь заключалось чересчур много неприятной правды. Зачем была нужна революция, кому, собственно, она была выгодна, – это нам в данной книжке не объяснено никак. Жалобы на мелкие бытовые недостатки звучат в нынешнее время просто смешно, часто нелепо. Левым мечтателям не нравилась медлительность реформы, осторожность мер правительства, – а что потом получилось? Что они сами наделали?

Зато Рафальский распинается в описании восторгов и надежд первых дней революции: «Для того, чтобы с горькой нежностью вспоминать весну 1917 года, совсем не обязательно быть революционером, но обязательно не быть реакционером и пережить эту весну самому. Ведь поначалу она была не революцией, а освобождением! Освобождение живого, бурно развивающегося организма от прижимавшего его к земле трупа не могло не быть радостным, даже если таило в себе опасную неизвестность».

Ах, уж до чего некстати эти вспоминаемые радости, когда мы знаем, чем дело кончилось! Рафальскому-то повезло: он оказался на Волыни, где жили его родители, и с ними попал под польскую власть. Сомневаемся, случись ему, как нам, пережить прелести советского режима, – повернулось ли бы у него перо этакие благоглупости писать!

Книге предпослано, к ее ущербу, развязное и небрежное предисловие Б. Филиппова, где он, между прочим, смешивает двух совсем разных красноармейцев, поминаемых Рафальским: одного, который сказал: «Да ты нас не боись – мы русские. Вот придут другие…», с как раз совсем другим, который «стащил с вешалки зимнюю рясу отца С. М. Рафальского». Прямо даже неловко наталкиваться на подобную неаккуратность в печати.

«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 15 авг. 1984

З. Шаховская, «B поисках Набокова» (Париж, 1979)

Согласно рассказу Шаховской, Набоков состоял первоначально в тесной дружбе с нею и ее мужем, оказавшими ему много услуг; достигнув же позже славы и богатства, не захотел с ними отношения поддерживать. Это имело ту положительную сторону, что книга не расточает ему сплошных похвал, а содержит порою и трезвую на него критику.

Так, надо согласиться с определением его здесь как человека бездуховного и безлюбовного и с описанием его творчества как ледяного. Любопытно и другое: чем далее, то более проявлявшиеся у него атеизм и враждебность к религии. Что до моральных установок, он подчеркнуто утверждал, что писателю они не нужны и нежелательны: существенно не что, а как он пишет.

Конечно, такая установка идет вразрез с вековыми традициями русской литературы, да и в мировой они пригодны лишь для эпох упадка и для отдельных писателей подобных мрачных периодов. Если художник служит не добру, а злу, – какой прок от всех его технических достижений? На то пошло, – выхвалители Сталина и воспеватели большевизма стояли иногда на высоком уровне мастерства, – но можно ли их считать большими писателями?

Путь Набокова был иной, но тоже грустный. Аморальный эстет, отрекшийся от России (хотя, как показывает Шаховская, он никогда не сумел ее целиком забыть) и объявивший себя американским писателем (однако, он предпочитал жить не в Америке, а в Европе!), он постепенно израсходовал свой талант, когда-то немалый, и стал писать слабые, посредственные вещи. Известность же его, для западного мира, держалась на непристойной «Лолите», и его читали только в ожидании новых откровений в том же роде.

Язык Шаховской оставляет желать много лучшего; это язык иностранки, не вполне научившейся по-русски. На каждом шагу перлы вроде «короля, предпочтившего бегство отречению от престола». Вообще же, за исключением данного неудачного опыта, княгиня не употребляет причастия прошедшего времени действительного залога (не имеющего точного соответствия по-французски) и заменяет его причастием настоящего времени. Например: «Часто литературные доклады и чтения устраивались в Брюсселе и в Антверпене "Клубом Русских Евреев", в те времена от русской культуры себя не отрывающих и ее почитающих». По-русски, безусловно, тут надо бы отрывавших и почитавших.

Типично, как иллюстрация небрежности, что, когда ей понадобилось процитировать Пушкина, Шаховская его дает в обратном переводе с французского! Даже не имея своего Пушкина, неужели она, в Париже или Брюсселе, не могла его найти в библиотеках? В другом же месте, она преспокойно цитирует вместо Пушкина Жуковского…

К числу курьезных разоблачений принадлежит упоминание в книге, что отец Набокова был масон. Об отце это не столь уж важно, а как он сам?