«Новый журнал» (Нью-Йорк), рубрика «Библиография», декабрь 1974, № 117, с. 246–248.
Ф. Светов, «Опыт биографии» (Париж, 1985)
Благодаря симпатии, какую внушают личность и взгляды автора, известного нам своим превосходным романом «Отверзи ми двери» (Париж, 1978), его биография читается с увлечением, несмотря на несколько неожиданные у него серьезные дефекты в композиции (к сожалению, сильно растущие в последних разделах).
Рецензия на обложке указывает, что мы имеем дело с повествованием о постепенном прозрении писателя; определение страдает, однако, неточностью. Пережив в детстве расстрел отца, – видного историка и правоверного коммуниста, – и ссылку в концлагерь матери, Светов интуитивно, в душе, понял уже тогда сущность режима, а что он долго еще пытался себя уверить, что речь идет о недоразумении, что всему есть мол разумное объяснение, – тут мы сталкиваемся с психологической защитной реакцией, достаточно широко распространенной у советских граждан. И если он сам, сейчас, себя обвиняет и бичует за то, что лишь постепенно выработал в себе (и тем более, – стал выражать) антисоветские убеждения, то он к себе чрезмерно строг: такая эволюция, вполне нормально, требовала времени.
Хорошо то, что она у него никогда не принимала формы вражды к России или к русскому народу (хотя он и мог бы от них отмежеваться, в качестве еврея). Наоборот, он их глубоко полюбил, в чем ему помогли детские годы, проведенные, после краха семьи, в деревне и в глухой провинции.
Можно бы тут провести параллель с упоминаемым им Н. Коржавиным, который тоже всегда себя проявляет как российский патриот; с тою разницей, что Светов пошел гораздо дальше, приняв православие и целиком слившись с нашей нацией.
Сдается, не попади его отец под колеса чекистской мясорубки, и даже выдвинься в первые ряды номенклатуры, Светов, по внутренней логике своего характера, все равно пришел бы к антибольшевизму (может быть, в конфликте тогда с семьей); примеры чего мы не один найдем среди диссидентов.
Можно понять трудности мемуариста: речь идет о живых людях, да еще и в советских условиях. Все же, при чтении почти мучительны пробелы, которые то и дело встречаются. Светов был женат три раза. Если о первой жене, Люсе Давыдовой, очень рано и неожиданно умершей, мы узнаем сравнительно много подробностей, то о второй (с которой он прожил вместе больше 10 лет, а потом разошелся), автор нам не сообщает почти ничего; даже насчет ее имени мы остаемся в некотором сомнении. Зато о последней, Зое Крахмальниковой, мы имеем и внешний портрет, и образ внутренней жизни, так как она сыграла для его судьбы определяющую роль.
Другие знакомые, сослуживцы, начальники по работе обозначаются часто инициалами вроде Г. А. К., В. В. С. и т. п., от которых рябит в глазах.
Хотя рядом появляются лица, рисующиеся со всею яркостью и четкостью; например, отталкивающая фигура советской дамы, Галины Серебряковой, одной беседы с которой (а она была когда-то близким другом его отца) Светову хватило, чтобы навсегда отшатнуться: «Больше мы не виделись».
Или вот краткая история мужа его сестры: «Из семьи потомственных православных священников… 14-летним мальчиком убежал на войну – ту еще, германскую, был ранен, получил Георгиевский крест, в госпитале ему приносила конфеты императрица Александра Федоровна… вынырнул в родном селе… когда приехавший наводить порядок вооруженный отряд в красных бантах посадил в холодную старика-отца, а заодно и сына. Утром их повели расстреливать, и тут мужички, почитавшие отца, оказали ему последнюю услугу: вымолили сына… Командовал еврей в кожанке. Сын смотрел, а ночью, тайком, – было запрещено строжайше – принес домой изуродованное тело отца».
Удивляет порою странная поверхностность географических зарисовок, хотя самих по себе и красочных. Автор провел несколько лет на Сахалине, – но нигде ни слова о коренных местных жителях, гиляках. Подростком жил в Чебоксарах, – и только одна фраза о чувашах: про то, что его сестра ездила в командировки и «рассказывала чудеса про чувашские села, о людях, с которыми встречалась».
Особо отметим, что в предисловии Светов сообщает, что у него, кроме «Отверзи ми двери», написано еще три романа: «Офелия», «Мытарь и фарисей» и «Дети Иова». Почему же их не издают и не дают нам возможности с ними познакомиться, тогда как на Западе печатается ведь по-русски столько совершенно пустой и никчемной халтуры!
А Светов – подлинно талантливый писатель; и сейчас сидит у большевиков в тюрьме, что тем более должно бы привлекать к нему наше внимание и сочувствие.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), Рубрика «Библиография», 5 июля 1986, № 1875, с. 3.
Лишенный благодати
Раскрываешь книгу Варлама Шаламова[412] «Воскрешение лиственницы» (Париж, 1985) с сильным предубеждением в пользу автора, еще хуже измучившегося в советских концлагерях, чем А. И. Солженицын, и умершего вскоре по выходе оттуда.
К сожалению, сочувствие сильно ослабевает по мере чтения; хотя автор пишет живо и талантливо, и, конечно, у него в характере есть симпатичные черты.
Неприятна его, выступающая на каждой странице данной его автобиографии, враждебность к его отцу, который, однако, был видимо вполне порядочным, да и одаренным немалыми способностями, человеком; хорошим семьянином и прилежным работником.
В вину отцу Шаламов ставит, что он мол заел век его матери, своей жены (и тут – эдиповский комплекс! и как ярко выраженный…). Но речь только о том, что ей, при многочисленном семействе и умеренном доходе, приходилось долгие часы проводить на кухне и в хлопотах по хозяйству. А такова, увы, общая судьба большинства женщин по всему миру…
В остальном, Шаламов-старший был типичным левым интеллигентом своего времени, хотя и в священнической рясе. Многое можно ему простить, в силу ограниченности тогдашних представлений, всепроникающего в ту пору позитивизма и материализма.
Увы, в самом плохом, в политических заблуждениях, Варлам остался вполне сыном своего отца. А ему уж сие куда меньше извинительно, ибо он – наш современник…
Трудно без возмущения читать, как они оба, старый да малый, ликовали, с восторгом приветствуя февральскую революцию! «Ты должен запомнить этот день навсегда!» – сказал отец сыну. Ну и запомнили…
За февральской революцией быстро и неотвратимо последовала октябрьская, в результате которой о. Тихон Шаламов потерял получаемую им пенсию (он 12 лет проработал прежде миссионером на Алеутских островах), а затем оказался парией, и объектом преследований, и вся семья впала в горькую нищету. Как не подумать: «За что боролись, на то и напоролись!»
И уж совсем не к месту автор негодует на темную стихию, на крестьян, выменивавших у них на хлеб мебель и одежду. Кто как не «прогрессивная» интеллигенция завела массы в революцию? И будто крестьяне, в ближайшее время, не испили еще более ядовитой чаши разорения и истребления? Отец Шаламова, притом в эти годы ослепший, принял на себя еще и другой тяжелый грех (не принесший ему добра): энергичное участие в движении живоцерковников.
Сам Шаламов первоначально попал в концлагерь (где ему потом довелось провести большую часть жизни) за принадлежность к троцкистской оппозиции. Что же, он никому не вредил, кроме самого себя; да и можно сказать, что оно являлось полезным, поддерживать одних коммунистов против других. Однако, мы-то все тогда, рядовые подсоветские граждане, жертвы режима, а не служители ему, рассуждали, помню, так: «Пусть пауки в банке едят друг друга!» – и в их борьбу не желали вмешиваться.
Те, кого сажали вовсе зря, были, понятно, безвинными мучениками. Те, кто активно боролся с советской властью, и за это пострадал, – те были герои. Но деятели оппозиции… Вспомним типы троцкистов из «России в концлагере» И. Л. Солоневича. Жаль, допустим, и их. Но ведь мало ли было и есть людей, которые сами себя истязают!
Другое еще кидается в глаза. Шаламов решил смолоду все делать наперекор отцу, и произнес мысленно своеобразную Аннибалову клятву:
«Ты верил в Бога, – я в него верить не буду, давно не верю и никогда не научусь. Ты любишь общественную деятельность, я ею заниматься не буду, а если и буду, то совсем в другой форме… Ты хотел, чтобы я сделался общественным деятелем, я буду только опровергателем… Все будет делаться наоборот. И если ты сейчас хвалишься своим семейным счастьем, – то я буду агитировать за фалангу Фурье, где детей воспитывает государство, и ребенок не попадет в руки такого самодура как ты».
С подобными взглядами, – в каком бы вообще обществе мог Шаламов жить счастливо? Хуже того. Вот он, на пороге смерти, заключает свои воспоминания словами: «Для Бога у меня в моем сознании не было места. И я горжусь, что с 6 лет и до 60 я не прибегал к Его помощи, ни в Вологде, ни в Москве, ни на Крайнем Севере». Если человек борется с Богом – кому и как он вправе жаловаться на свои несчастья?.. Правда, сколько атеистов живет в нашем мире более или менее благополучно (они от наказания, своим чередом, не уйдут!). Но не потому ли Провидение послало Шаламову испытания, что он имел иное предназначение, от которого уклонился? Не для того ли было ему суждено пройти через ад на земле, чтобы одуматься и раскаяться? Но он не раскаялся…
У А. К. Толстого, в «Дон Жуане де Маранья», ангелы говорят о главном персонаже:
Сей дон Жуан избранник есть Творца.
Но тот, искушаемый Сатаною, сбивается с предначертанного ему пути – и гибнет…
Судьба Шаламова – как бы вариация, в обстановке наших дней, на ту же тему.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 4 января 1986, № 1849, с. 4.
Юность Иоанна (Шаховского)
Книга архиепископа Иоанна (Шаховского) «Биография юности» (Париж, ИМКА-Пресс, 1977) озаглавлена крайне неудачно. Биография есть «жизнеописание» (когда же кто сам пишет о себе, это уже «автобиография»), и так можно бы было выразиться только иди речь о некоей даме, получившей от родителей неуклюжее имя Юность, или еще об аллегорическом, одушевленном образе Юности, какие выводились в средневековых моралитэ и в ренессансных трактатах типа «Похвалы глупости». Здесь же следовало бы поставить: «Моя жизнь. Ч. I. Юность» или просто «Моя юность».