[41], Газдановы[42] и тутти куанти мало им могли в этом помочь. Притом, эта масса, начиная с первых же дней, жила бурными политическими интересами, а русская зарубежная литература старательно изображала аполитичность. Масса эмиграции всегда была и остается настроенной право, а писатели, под маской индифферентности, были в большинстве левыми, отчасти, может быть, в силу правила «бытие определяет сознание»; не будем расшифровывать, так как понять выгоду быть левым, в эмигрантских условиях, не трудно.
Что же делала публика? Во-первых, читала, кто в оригинале, а кто в переводе, тех писателей, которых перечисляет Бойков, как Конан Дойля, Честертона, Агату Кристи. Чего тут особенно стыдиться, когда ими зачитывается весь мир, и не испытывает по этому поводу никакого комплекса неполноценности? И притом, даже в плохом переводе или на плохо понятном языке они все же не в пример легче для уразумения, чем многое из упражнений хотя бы того же, по-своему, впрочем, талантливого Сирина (не будем уж говорить о Ремизове[43]!).
Во-вторых, она читала по-русски то, что хоть сколько-нибудь отвечало ее запросам. Отсюда бурный успех не только Краснова[44], но даже и какого-нибудь Брешко-Брешковского[45], и посмертная популярность сочинений Крыжановской[46], и посейчас принадлежащих к числу самых ходких книг в русских библиотеках.
В то же время, надо учесть, что то отталкивание от всего написанного по-русски, которое является типичной чертой русской молодежи заграницей, в значительной мере объясняется именно вот этим характером русской зарубежной литературы, теми флюидами гниения и скуки, какие от нее исходят. Исключения, понятно, есть, как, например, Алданов[47], статичности абсолютно чуждый; но его замолчать было невозможно, да и его левизна заставляла критику прощать ему многое.
Между тем, почему, собственно, эпигоны Чехова, конечно, не имеющие таланта своего учителя, возвели себя в сан единственных продолжателей русской литературной традиции? Будто в России не было «Капитанской дочки», или «Героя нашего времени», или «Преступления и наказания» с их острой сюжетной линией? Или гоголевского «Портрета», лермонтовского «Штосса», «Упыря» Алексея Толстого, с их загадочной мистикой? Кто и почему наложил табу на продолжении этой традиции?
Казалось, все идет гладко в русской зарубежной литературе, но прямой дорожке к безболезненной смерти. Читателей охочих на то, что она предлагала, делалось все меньше и меньше; читали классиков, читали на иностранных языках, не читали вовсе, но никто не желал пить из их усыхающей лужи. Дело мирно сходило на нет.
Но тут произошел непредвиденный кризис. Волна новой эмиграции внесла два изменения: дала авторов, желающих писать по-новому, и читателей, желающих читать – то актуальное и интересное, и непременно по-русски. И повсюду саван стал рваться, и из-подо льда стали пробиваться цветы. Скажем, стихи Олега Ильинского[48] куда ближе к Гумилеву, чем к Георгию Иванову. «Денис Бушуев» Сергея Максимова[49], как и названное выше «Преступление и наказание», не только психологический, но и детективный роман (имеем в виду главным образом его первую, наиболее удавшуюся часть). «Девушка из бункера» Л. Ржевского[50] полна самой живой актуальности, не боящейся современных и политических тем. «Мнимые величины» Н. Нарокова[51] от начала до конца держат читателя в напряженном любопытстве перед рядом поставленных ему загадок.
К этой же струе относятся и те романы, из-за которых сейчас сыр-бор загорелся: «Две силы» И. Л. Солоневича и «Рука майора Громова» Михаила Бойкова. Вовсе напрасно говорить о них, что они «легкое чтение» и т. п., как с чрезмерной скромностью признает М. Бойков. О романе Солоневича во всяком случае. Его герои – живые люди с интересной и индивидуальной психологией, а картины быта в нем ценнее, чем в десятках эмигрантских романов. Попытки снобов из «прогрессивной» старой эмиграции их критиковать с точки зрения жизненной правильности просто смешны: не стоит им придавать значения. Они нам, новым эмигрантам, будут говорить о жизни в СССР! Только этого, в самом деле, еще недоставало.
Другую часть не публики, а критиков, возмущает самый жанр этих вещей, как будто по-русски нельзя писать детективные и приключенческие романы. Да почему же собственно? Даже если бы их до сих пор и не писали, отчего же нельзя попробовать?
Что до обвинений в несерьезности и просто замалчивания со стороны критики, хочется вспомнить совет архиерея из одного из лесковских рассказов: «Не устрашайтесь!». Давайте, будем писать, как нам сердце подсказывает. Если мы больше нравимся публике чем престарелые наставники, всегда наводившие на нас одну лишь скуку, и вызывавшие уважение разве только тем, что, желая «ученость свою показать», говорят очень непонятно, то этого пока с нас и довольно. Потомство уж разберет, кто был прав, кто виноват в нашем споре. И, может быть, его суд будет для нас более снисходителен, чем таковой нынешних властителей русского Парнаса из кафе «Ротонда» и всяких прилегающих к нему областей.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 17 ноября 1955, № 304, с. 3.
На зыбкой почве
Само по себе, оно бы радостно, что в Советском Союзе стали теперь интересоваться литературой второй эмиграции. Хотя некоторые тенденции в разработке данной темы решительно неприятны. Например, о чем мы уже упоминали прежде, стремление смягчить «вину» новых эмигрантов, якобы оказавшихся за границей случайно и против их воли, и уж тем более мол не боровшихся никогда активно против советской власти.
К несчастью, почва к тому подготовлена была отчасти уже в Зарубежьи. Я бы мог, скажем, назвать имя уже покойного поэта и критика, тщательно скрывавшего свою службу в РОА, и с успехом унесшего свой секрет в могилу. Сдается, – таких случаев было много… Еще бы! Правда, в годы после войны, могла стоить жизни, а в более позднее – принести всяческие неудобства.
Особую неутомимость проявляет в исследовании прозы и поэзии второй волны В. Бондаренко – см. его статьи в московском журнале «Слово», № 10 за 1991 год, «Казненные молчанием» и в московской же газете «Русский Рубеж», № 11, за тот же год и «Архипелаг “ди-пи"» (эта последняя перепечатана в мюнхенском альманахе «Вече» № 42).
Однако при освещении им вопроса, встает под его пером целый ряд неясностей.
Они относятся, в первую очередь, ко хронологической классификации. Навряд ли можно, – хотя для нас было бы и лестно! – причислять к нашей второй эмиграции И. Л. Солоневича и его семью. Их бы надо или выделять в особую промежуточную группу, или бы уж скорее считать за продолжение первой эмиграции.
собственно к послевоенной эмиграции (которую американцы пытались наглухо отделить от нашей, рассматривая нас как изменников родины, а тех как ни в чем не скомпрометированных искателей свободы). На деле-то они, положим, быстро слились с нами. Стоило бы все же отметить, что Коряков на первых порах являлся активным врагом, критиком и обвинителем второй волны, и лишь гораздо позднее с нею более или менее примирился.
Кроме того, предлагаемый Бондаренко термин дипийская литература весьма спорен и чреват недоразумениями. Обозначение Ди-Пи, то есть displaced persons имело чрезвычайно широкое применение. Оно прилагалось не только к беженцам из советской России времен Второй мировой войны (о которых в узком смысле и толкует автор), а равно и к старым русским эмигрантам из Прибалтики, Польши, Румынии, Чехословакии, с Балкан, и даже из восточной части Германии. Эти последние, между прочим, иногда даже писали про нас (например, И. Сабурова[52] в книге, которая так и называется «О нас» или Н. Чухнов в книге «Смятенные годы»), но – как бы со стороны.
Более того, тот же термин displaced persons обнимал беженцев из числа коренного населения Прибалтики, Польши и всех стран восточной и центральной Европы. А это уже выводит нас далеко за рамки русской литературы и культуры (в числе литературных памятников других народов, пострадавших от большевиков есть и весьма примечательные как романы румына В. Георгиу[53]).
Для наименования нашей литературы, литературы второй российской эмиграции, хотелось бы найти иное слово.
Тем более, что в устах старой эмиграции, в частности во Франции, это выражение, ди-пи часто произносилось с оттенком презрения и недоброжелательности, делающими его употребление, в качестве литературоведческого термина, не совсем удобным.
Положим, Б. Ширяев назвал свою замечательную книгу «Ди-Пи в Италии»; но или он вкладывал в это заглавие иронический смысл, или не ощущал его пейоративного звучания.
С особой горечью читаю я в статьях В. Бондаренко сочувственные, почтительные упоминания имени страшного человека, встреча с которым некогда едва не окончилась для меня гибелью[54]. В годы Второй мировой он был внедрен большевиками, в составе целой группы, в немецкую полицию на оккупированной зоне России, с заданием истреблять или по меньшей мере ущемлять русских антикоммунистов, каковых советская власть рассматривала как потенциально себе опасных, а также всячески толкать немцев на жестокости и несправедливости, дабы озлоблять против них местное население.
Почуяв опасность разоблачения, этот господин перебежал на сторону красных; сообщники его были выявлены и ликвидированы.