Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 81 из 175

Несмотря на то, общее предсказание будущего носит в книге оптимистический характер: «Ничто не может остановить дальнейшее расстройство экономики СССР и связанное с ним ухудшение положения масс. Даже возвращение к сталинским методам страха и террора не дало бы сейчас существенного результата. Невозможно обратить вспять процесс гниения уже мертвой идеологии. Поэтому процесс должен неизбежно, хотя, может быть, и медленно, идти по пути все более отчетливого осознания массами (а управители это давно знают) непоправимой негодности строя, и отсюда – к созданию новых платформ и целей. Этот процесс приведет к разрушению существующего строя и созданию нового».

Что до средств борьбы с протестом масс, Федосеев отмечает: «Тогда у правителей не окажется и тех, кто осуществляет их волю. Ведь любые силы принуждения (армия, КГБ), за исключением самого верха, тоже вербуются из народа».

Инстинктивные разочарование и неудовлетворенность вызывает у читателя полная неясность грядущих платформ и, если не путей выхода из западни, где томится необъятная страна, то картины мира, куда она, вырвавшись из клетки, попадет, или, вернее, куда ей следует попасть.

Однако, безо всякого умысла, Федосеев отчасти все же отвечает на вопрос, проводя всюду на протяжении 373 страниц своего труда, сравнение между советской и царской Россией; а оно всегда оказывается в пользу царской. Народ, который рассуждает проще и яснее, чем интеллигенция, знает, что его рай лежит позади, и что надо, первым делом, туда и вернуться, к той испытанной веками политической системе, при которой подлинно, а не лживо, «жить было лучше, жить было веселее». Вернувшись к тому прошлому, он откроет себе верный путь к светлому и счастливому будущему.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 30 марта 1979, № 1517, с. 2.

Александр Галич, «Генеральная репетиция» (Франкфурт-на-Майне, 1974)

Воспоминания безвременно и трагически умершего поэта, проявившего себя стойким антикоммунистом и наделавшего большевикам немало неприятностей своими разоблачительными песенками, написанными в увлекательной и даже блестящей форме, вызывали бы в целом полную симпатию, если б они не ставили ребром ряд острых и болезненных вопросов.

Нас – представителей второй волны, чрезвычайно удивляет у третьей (вне зависимости от этнической принадлежности тех или иных ее деятелей), каким образом многие из составляющих ее людей могли до недавних лет принимать и оправдывать большевистскую идеологию и методы? У нас почти ни у кого подобных иллюзий не было; если же у некоторых и имелись в ранней юности, то, как правило, еще задолго до Второй мировой войны рассеялись.

Желание примириться со всесильным режимом, признать его ценности и тем облегчить себе жизнь, – оно, конечно, порою возникало; но совесть и разум ему решительно противились.

Слава Богу, у меня, например, с детства глаза были раскрыты: чудовищность советского строя мне представлялась ясной с тех пор, как себя помню. И не то, чтобы наша семья специально пострадала (наоборот, она относительно благополучно сохранилась), а просто горе и муки всей страны, ущерб российской культуры, моря крови, подавляющий страх, слишком били в глаза и в уши.

Галич утверждает, будто не понимал, не верил; ссылается на несколько искусственную атмосферу театральных студий, где учился (но… ведь он, следовательно, вращался в среде русской интеллигенции, столь жестоко в те годы ущемляемой?). Не зря молоденькая красавица Лия Канторович[422], еще до войны сумевшая все рассмотреть и оценить, ему говорила: «Ты совершенно, совершенно не умеешь думать!»

Ну, может, и так: не понимал и вправду. Он пришел, в конце концов, к антикоммунизму и, видимо, вполне доброкачественному, ибо радикальному; а что прежде заблуждался, – быль молодцу не в укор. Вспомним евангельскую притчу о работниках; не столь важно, когда, – ни даже, почему, – человек стал антикоммунистом; главное, что он им стал вообще.

Воспроизводимая в книжке пьеса Галича «Матросская тишина», хотя и талантливая, принадлежит целиком его прошлому до прозрения: ее наполняет казенная советская психология (все народы СССР готовы до одного умереть за свою родную советскую власть и т. п.). Еще казеннее и серее была, видимо, пьеса, созданию и постановке которой он отдал когда-то много сил: «Город на заре».

Но займемся основным: тем, для чего Галич, очевидно, и составил свои мемуары: вопроса о перемене его убеждений. И вот тут-то как раз дело неладно… Получается так, что для него решающим (а, пожалуй, и единственно существенным) явилось гонение в СССР на евреев. Ну, а если бы его не произошло (что ведь легко бы можно себе вообразить)? Неужели бы он тогда по-прежнему верно служил режиму и все зверства над другими народами его бы не волновали? Не хочется ни за что в это верить, а все же очень допустимо именно такой вывод из его сочинения сделать. Не пишет ли он сам о себе и своих друзьях, что они: «Знали о судьбе немцев Поволжья, крымских татар, чеченцев и ингушей, кабардино-балкарцев! Знали, но…»?

Но это их лично не касалось. А на чужом опыте никто не учится – как в другом месте бросает он сам, уже с негодованием, по адресу современного Запада!.. Грустно оно тем, что на таких-то человеческих свойствах и играл большевизм, уничтожая население по категориям: дворяне и духовенство, зажиточное крестьянство, оппозиционные партийцы и т. д. – при равнодушии остальных.

Подлинные антикоммунисты должны сознавать: коммунизм плох для всех и бороться нам надо за всех, чтобы живым помочь, а за мертвых отомстить; а защищать интересы какой-то одной группировки, классовой, этнической или политической, – близоруко и потому бессмысленно. Нашлись, однако, евреи, которые погибли за Россию, и в периоды, когда их как национальность никто не преследовал; вот им Россия, безусловно, воздвигнет со временем памятники: Мандельштаму, Каплан[423], Канегиссеру[424] и скольким еще…

Несколько коробит и чрезмерное раздражение Галича по поводу объяснений, сделанных ему относительно запрета его пьесы, партийной чиновницей Соколовой. Советский антисемитизм отвратителен, как и любая форма национального угнетения, но кое-что в словах Соколовой бесспорно соответствует фактам (таким, которые признают и сами евреи, например, в издающихся в Израиле журналах).

Все же Галич – в отличие, скажем, от Эткинда, так и оставшегося в душе марксистом, – пришел к тотальному отвержению коммунизма, и потому не станем его корить за прежнее, а помянем лучше добром за его деятельность последних лет, в России и в эмиграции.

Скверно, что писал он иногда по правилам не русской, а советской грамматики: «Стихи о Тютчевской усадьбе в Мураново». Мураново – не Сорренто или Толедо, и предложный от него падеж будет – в Муранове. По-русски говорят и пишут: «Пушкин уехал в Болдино и там, в Болдине, пережил необычайный творческий подъем». Если мы перестанем различать данные, весьма существенные, оттенки речи, то наш язык от того многое потеряет.

«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1979, № 43–44, с. 258–265.

Вывихнутые мозги

Живо и ярко написанная автобиография Льва Копелева[425] «И сотворил себе кумира» (Анн-Арбор, 1978) читается легко и с интересом, – особенно для тех, кто помнит 20-е и 30-е годы, о коих тут речь; но симпатия наша к автору ощутимо слабеет по мере продвижения повествования.

Выходец из интеллигентной еврейской семьи в Киеве, он с колыбели слышал голос народной мудрости двух племен. О своей русской няне он сообщает: «Няня любит царя и ненавидит Керенского – "христопродавец, батюшку царя заарестовал… Вот царь вернется, повесят его, а черти в ад унесут"». А от прадеда, бывшего солдата, георгиевского кавалера, память ему сохранила такие слова:

«Керенский – босяк, лайдак, пройдысвит. Я при пятех царах жив – пры Александры первом благословенном родывся. При Миколи первом на службу взяли, в москали. То строгий цар был. При Александри втором освободителе до дому вернувся. От кто свободу дав. Цар Александр дав, а не цей босяк. Цар дав свободу и мужикам и нам, солдатам… Цар, значит от Бога…». Правда, в отличие от прадеда, дед и родители скорее сочувствовали Керенскому. Но и то сказать, в те годы такое поветрие было широко распространено…

С детства хорошо зная немецкий язык, владея и польским (позже он выучил еще английский и французский) Копелев мог читать иностранные газеты и журналы, еще свободно продававшиеся в 20-е годы. Став в дальнейшем профессиональным журналистом, он имел доступ к более основательной информации, чем большинство его современников. Да и пережитое им увлечение эсперанто открывало ему некоторые горизонты на зарубежный мир.

И однако… Некритически усвоенные в школе советские взгляды затмили полностью его сознание. Почему так? Не все дети шли по течению; в пионеры и в комсомольцы вступать тогда не заставляли силой… Ну, да что с ребенка возьмешь! Но потом? Вот он на заводе столкнулся с зажимом честного мастера, специалиста с золотыми руками, Феди Тереньтева, которого (не без содействия Копелева!) партийцы в конце концов выкинули с работы за то, что он слишком ретиво защищал интересы трудящихся и высказывал крамольные мысли, вроде следующих:

«Вот сегодня моя баба встала в четыре утра, чтобы поспеть в очередь за селедкой и за крупой. Мне на работу, а баба в очереди. Я пустой кипяток похлебал, цыбулю погрыз, побоялся хлеба много отрезать – ведь и пацанам есть надо. У меня их трое. И они ж еще несознательные, еще несогласные голодать за промфинплан и мировую революцию… А в обед пошел я к нам в столовую. Не знаю, что дорогой товарищ директор и дорогой товарищ секретарь парткома сегодня кушали… А у нас борщ такой, что не поймешь, чи он с котла, чи с помойного ведра насыпанный. А на второе каша в таком жиру, что я бы лучше от хорошего станка смазку принес… А с нас требуют: "встречный план… ударное выполнение… повышай нормы… снижай расценки…". Так где ж тут диктатура пролетариата и защита рабочего класса?»