Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья — страница 82 из 175

А там, принимал юный энтузиаст лично участие и в раскулачивании, и видел все его ужасы. От которых даже остервенелый коммунист-идеалист чахоточный Бубырь объявил, устав терпеть: «Може, в республиканском масштабе или в краевом это называется победа. Но у нас тут, в Поповке, – кто победил? Только не мы, не колхоз, не советская власть».

Отец Копелева, агроном по ремеслу, в испуге от происходящего, говорил:

«Все гибнет! Понимаешь? Нет хлеба на селе! Не в Церабкопе, не в городском ларьке, а на селе! Умирают от голода хлеборобы! Не босяки беспризорные, не американские безработные, а украинские хлеборобы умирают без хлеба! И это мой дорогой сынок помогал его отнимать. Головы надо было отнять у тех, кто приказывал. С…й метлой гнать правителей, что Украину довели до голода».

Крестьяне, те, – понимая суть дела! – пели:

Був царь и царица,

Булы хлеб и паляница,

А настали коммунисты,

И не стало чого исты.

Тем не менее у Копелева и тут глаза не раскрылись. Он верил во все, – во что мало кто вообще в СССР верил, тем паче уж из интеллигенции! – в процессы вредителей, в классовую бдительность, в мудрость Сталина…

Мы знаем, – хотя в книге про это не рассказано (в ней до того не доходит), – что позже-то Копелев пришел-таки к разочарованию в сталинизме, если не в большевизме, оказался в лагере диссидентов. Однако, и теперь он в числе самых среди них левых, с невыветрившимися иллюзиями марксизма, «хорошего» коммунизма и прочее. Похоже, горбатого могила исправит…

И, в новом обличии, он продолжает громко ораторствовать в печати за свои убеждения. Будем его читать, и ловить у него элементы правды; но будем и помнить твердо: это – человек смолоду вставший на ложный путь, очень далеко на нем зашедший, еще во многом не преодолевший своих заблуждений.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 16 мая 1980, № 1576, с. 3.

Л. Копелев, «О правде и терпимости» (Нью-Йорк, 1982)

Как ложно люди о себе судят! Терпимость меньше всего свойственна Копелеву; а правда у него, это – его личная, индивидуальная правда;

отнюдь же не общечеловеческая. Он кипит против антисемитизма (и, конечно, всякая огульная враждебность к каким-либо нации или народу несправедлива). Но, как он сам констатирует, по языку и образованию он – русский (или уж, отчасти, украинец), по воззрениям – неверующий; ничем с еврейскими традициями не связанный. Когда надо было указать национальность в паспорте, он объявил себя евреем наперекор и к удивлению всех своих друзей и знакомых; так что уж если это ему причинило какие неприятности, то виноват лишь он сам. Зато теперь он всласть проводит черту равенства между антисемитизмом старой России и гитлеровским! А ведь для всякого объективного исследователя – тут и сравнение-то невозможно! Там были ограничения (которых кто не обходил!) по принципу вероисповедания (которое желающие меняли), да стихийные вспышки злобы в народных низах, строго подавляющиеся властями, – а у немцев прямое массовое уничтожение. Когда надо Копелеву помянуть сидевших с ним вместе в лагере власовцев, – товарищей ведь по несчастию! – он их с ненавистью и издевкой именует полицаями… Противны и атаки его на Солженицына за то, что тот защищает в какой-то мере старую Россию; в них явственно слышится зависть к прежнему другу, столь далеко опередившему потом Копелева по славе и по весу в мировом масштабе.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 22 октября 1983, № 1735, с. 3.

Нина Карсов и Шимон Шехтер, «Дневник Нины Карсов» (Лондон, 1992)

Самое заглавие книги вызывает раздражение. Что это за надругательство над русской грамматикой? Почему Нины Карсов, а не Карсовой? Положим, немецкие фамилии типа фон Бюлов не принимают по-русски женского рода. Но Карсова, сколько можно понять из ее сумбурного повествования, – еврейка, приемная дочь в польской семье. О происхождении своей фамилии она, как факт, нигде внятно не говорит. Отмечу, однако, мимоходом, что все русские, имевшие дело с нею или с ее издательством в Лондоне, в письмах и в разговоре ее неизменно именуют Карсовой.

Впрочем, в разбираемом сочинении речь главным образом идет не о ней, а о г-не Шехтере. Оный представляет собою хорошо нам знакомую и малосимпатичную фигуру «мальчика с наганом», – только запоздавшего лет на 20.

Родившийся в Польше еврей, он с детства уязвлен тем, что поляки не любят, – или недостаточно любят, – евреев. Поэтому он с радостью встречает вторжение большевиков на его родину. Которое ему быстро приносит новые разочарования. Зачем русские комсомольцы и партийцы предпочитают свою среду, где он чувствует себя чужим? Хуже того, зачем они, привыкшие вдоволь к своему казенному языку и ко своей обязательной идеологии, скептически относятся к его горячему коммунистическому энтузиазму? Мы-то, скажем, очень хорошо понимаем, зачем и почему… А уж что польским патриотам позиции новоявленного советского патриота представляются неуместными, попросту омерзительными, так это как нельзя было натурально.

Шехтер настойчиво подчеркивает, что не занимался доносами, чекистской или палаческой работой. Верим. Но и та деятельность, преимущественно пропагандистская, о которой он сам не без гордости рассказывает, не внушает сочувствия к нему. Он вот описывает, как на каком-то собрании он парировал выступления польской молодежи, кричавшей, что им нужна свободная Польша, рассуждениями на ту тему, что, мол, советизированная Польша и есть на самом деле воплощение идеалов Костюшко и Мицкевича. Лукавые формулы сии не только фальшивы, но и попросту лживы, конечно. Да и у его большевицких хозяев они не встретили одобрения.

Немудрено, что, когда красные оккупанты должны были из Речи Посполитой ретироваться, Шехтер принужден был за ними последовать. Потом он в их же обозе в Польшу и вернулся. Позже, много позже, он, в конце концов, разочаруется то ли в большевизме, то ли только в сталинизме, и в результате подвергнется преследованиям и эмигрирует на Запад.

Не знаем, соглашаются ли теперь те люди, против которых он выступал на собраниях, да и, надо полагать, действовал иными путями в прежние годы, пожимать ему руку? Возможно, что нет. Мы их не осуждаем. Их поведение в целом кажется нам куда и достойнее, чем таковое пана Шимона.

Странная деталь! С первых же строк «Дневника» нам сообщается, что Шехтер – слепой (или, как тут, выражаются, незрячий; может быть, по-польски это звучит элегантнее или деликатнее? по-русски-то получается неуклюже и неестественно). Но он, описывая свою достаточно бурную жизнь, ни о каких физических недостатках не упоминает. Когда же и по какой причине он ослеп? Если уж о себе говорить, – нельзя же столь важный вопрос обходить молчанием!

Закрываешь книжку с неприятным впечатлением. Персонажи явно ждут и хотят, чтобы ими восхищались и на них любовались. А у нас они никакого восторга не вызывают… Пока они, помаленьку и не спеша, разочаровывались в коммунистическом строе, – другие боролись или, по крайней мере, страдали. Тем мы сочувствуем. А наивные энтузиасты марксизма и социализма, хотя бы и искренне, сперва понаделали много вреда окружающему миру, и если постепенно и одумались в дальнейшем, то вопрос: принесли ли хоть маленькую пользу делу освобождения от ложной идеологии и от сопровождающего ее свирепого насилия?

Не знаем…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 29 августа 1992, № 2195, с. 2.

О. Волков, «Погружение во тьму» (Париж, 1987)

Название выбрано удачно: эпоха большевизма явилась для всей России и, как мы убеждаемся из книги, для ее автора, – скатом в море страданий и ужасов. Недаром писатель восклицает в одном месте, – посмотрев на расправу над крестьянами в период коллективизации: «Ночь, ночь над Россией…»

Мы пресыщены лагерной темой: И. Солоневич, С Максимов, Б. Ширяев, А. Солженицын, Д. Панин уже довольно о ней сказали. Но Волкову[426] трудно было бы ее обойти в автобиографическом сочинении: согласно его подсчету, он провел, в общей сложности, 28 лет своей жизни в тюрьмах и концлагерях! Только железное здоровье и удача, – которую он сам твердо приписывает милости Божией, – позволили ему выдержать испытанное им многократное сошествие во ад.

Значительная часть повествования касается Соловков, где Волков был в одно время с Ширяевым (спрашиваешь себя, не были ли они знакомы?) и встречался с теми же людьми, о которых и тот упоминает. Любопытно было бы детально сопоставить «Неугасимую лампаду» с «Погружением во тьму», но это потребовало бы слишком много места. Волков же явно Ширяева не читал, как и (менее, впрочем, интересную) книгу о Соловках М. Розанова[427]. Во всяком случае, под пером человека безусловно талантливого и искреннего, скорбная хроника лихих лет нашей родины читается с захватом, хотя от нее и больно до глубины души.

Проницательность взгляда и верность оценок Волкова в большой мере обусловлены тем, что он изначально свободен ото всякой идеализации революции: он ее последовательно рассматривает как тяжелое несчастье, не имеющее себе оправданий.

Себя самого он определяет как умеренного монархиста. Однако, тут заметим, что о царском режиме он обычно отзывается критически, останавливаясь преимущественно на недостатках и ошибках (которые, по справедливости, не всегда и были ошибками). Как ни странно, наибольшую, пожалуй, сердечную близость Волков испытывает к той либеральной интеллигенции, которая и оказалась одной из главных виновниц российской катастрофы, хотя отнюдь на нее и не смотрит через розовые очки. Впрочем, к той же группировке принадлежал и отец писателя, отказавшийся принципиально эмигрировать, – и тем обрекший не только себя на гибель, но и всю свою семью на долгие муки.

Вот что мы читаем (отрывок относится к 1929 году):