и Семененко[462], стали настаивать, он от них отошел.
Мочульский не ставит себе задачи анализировать творчество Гоголя; и слава Богу! То, что он все же на эту тему говорит, поверхностно и слабо.
Фольклорные и фантастические мотивы «Вечеров на хуторе близ Диканьки» он сводит к подражанию немецким романтикам, не замечая того, что тогда ведь надо бы было объяснить, отчего Гоголь вознамерился подражать именно немецким романтикам и именно таким мотивам в их произведениях? Имелись ведь и иные школы в литературе, кроме романтической, и не все германские романтики писали о сверхъестественном!
Разбирая кризис Гоголя в 1833 году, Мочульский с пренебрежением отвергает мнение Кулиша[463], что тому содействовали какие-то личные огорчения, неприятности по службе или неудачная любовь, сводя все к чисто творческим затруднениям. Суждение довольно неглубокое: творческий кризис чаще всего на деле бывает связан с теми или другими личными переживаниями художника.
О теме «Гоголь и женщины» Мочульский ничего членораздельного сказать не в состоянии и строит лишь неуклюжие предположения, ничего не дающие читателю. В целом, рассуждения Мочульского о Гоголе определяются, главным образом, его собственными идеологическими позициями; в силу чего и информируют нас больше о взглядах и чувствах профессора К. Мочульского, чем о таковых Н. В. Гоголя.
Работа написана с платформы либерального русского интеллигента, пришедшего к вере, но политически оставшегося куда ближе к Белинскому, чем к Гоголю. Поэтому его оценки, вне религиозной сферы, совсем слабы; разбор, сколько-нибудь объективный и благожелательный, социальных и государственных концепций Гоголя (весьма, однако же, интересных!) он сделать определенно не способен; это остается на долю грядущих исследователей…
В частности, Мочульскому представляется особенно наивной и нелепой мысль Гоголя, что в русском образованном обществе люди стремятся делать добро и неумышленно делают зло. А ведь она, в свете будущих судеб России, право, заслуживала бы внимания!
Что до чисто богословских воззрений Гоголя, его отношений с духовенством (в частности, с о. Матвеем Константиновским[464]), тут мы кое-что находим, – но более в плане фактических сведений, чем проникновений в человеческие души…
В итоге, маленькая книжка Мочульского не богата содержанием; хотя, без сомнения, все любящие Гоголя прочтут ее с интересом (и с некоторым разочарованием).
«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1980, № 47–48, с. 161–163.
Henri Troyat, «Gorki» (Paris, 1986)
Книгу читаешь с большим разочарованием. Наш соотечественник, русский эмигрант армянского происхождения, ставший известным французским писателем и даже членом Академии, помимо романов специализировался на составлении биографий выдающихся людей России. Однако, они у него получаются весьма разного качества. Так, о Пушкине («Pouchkine», 1953) у него вышла большая и превосходная работа со многими ценными данными (в том числе, касательно Дантеса); о Лермонтове («L’etrange destin de Lermontov», 1952), напротив, – коротенькая и малосодержательная сводка общедоступных фактов.
К сожалению, о Горьком, – уровень компиляции оказался еще ниже. Сведения о нем, в частности, об его молодости, целиком почерпнуты из его же сочинений, – «Детство», «В людях», «Мои универсистеты». Между тем, общеизвестно, что воспоминания людей о себе самих, как правило, не бывают вполне правдивыми, в том числе и у тех, кто пишет вполне искренно. Горький же – автор крайне субъективный и пристрастный, который всегда говорит ad probandum, non ad narrandum.
Вполне вероятно, что подлинные личности, скажем, его дедушки или его отчима, были иные, и не исключено, – менее антипатичные, чем в его зарисовке.
Ну, это бы еще не столь важно. Существеннее другое: Горький изображает всю жизнь царской России в конце прошлого и в начале нынешнего века в черных красках. А Труайя совершенно некритически его рассказ воспроизводит, – для французской и иной иностранной публики! – без малейших оговорок.
Дальше, когда мы переходим к карьере Максима Горького как журналиста, писателя и общественного деятеля, – дело идет еще хуже. Политические события в России, атмосфера литературного и художественного мира, быт интеллигенции, – все это дано совершенно в духе большевицких учебников и газетных статей. Удивительно: и это – Труайя, который в своих романах выражает совсем другие (и гораздо более здравые) взгляды! Отзывы о царе, о правительстве, даже о столь замечательном человеке как Столыпин, – всюду враждебные и презрительные, безо всякой попытки понять мотивы их действий.
О характере Горького, о сущности и об эволюции его души, мы не узнаем почти что ничего. Почти что: кое-какие верные и даже блестящие наблюдения все же проскользнули под перо биографа. Метко указана его ненависть самоучки и недоучки ко всей настоящей интеллигенции, и его нутряная, бессмысленная злоба против всех богатых или хотя бы обеспеченных материально людей, родившаяся на почве бедности, в которой он провел свои ранние годы.
Чрезвычайно поверхностны встречаемые нами тут упоминания о произведениях писателя, – романах, рассказах, пьесах. Содержание их чаще всего не излагается, персонажи и развиваемые в них идеи не анализируются, кроме как в нескольких словах. Между тем, Труайя способный читать эти вещи в оригинале и сам опытный писатель, как раз на сей счет мог бы высказать интересные мысли. Сравнительно обстоятельнее остального, хотя тоже сжато, изложена история фрондированных Горьким большевиков во время революции и сразу после нее, и игравшаяся им роль заступника и покровителя либеральной интеллигенции.
Об его жизни потом за границей, в Германии и в Италии, нам сообщаются обильные бытовые подробности, и кое-что об его политических выступлениях; но проникнуть в его чувства и размышления тех лет автор нам никак не помогает.
Вполне справедливые недоверие и враждебность ко связанному с большевизмом писателю со стороны русской эмиграции, людей как 3. Гиппиус, Д. Мережковский, И. Бунин, даже Т. Алексинская, комментируются у Труайя если не с неодобрением и с осуждением, то с полным равнодушием, словно бы речь шла о капризах или причудах оторвавшихся от родины оригиналов!
Несколько правдивее и разумнее реагирует французский писатель на события, относящиеся к периоду после возвращения Горького в СССР и полного его подчинения советскому режиму. И то сказать, в наши дни трудно бы было идеализировать сталинщину! Но того и в помине нету, чтобы указать подлинную глубину падения этого незаурядного все же человека, чтобы раскрыть степень его соучастия в преступлениях кровавой, чудовищной эпохи, деликатно именуемой ныне временем культа личности.
Приходится констатировать, что 260 страниц, посвященных Горькому, за подписью Анри Труайя, представляют собою капитальную творческую неудачу. Не следовало бы вовсе восхвалять посредственного в сущности писателя, во всяком случае исчерпавшего полностью свое дарование еще в молодые годы. Еще более того, если уж о нем трактовать, не подобало прикрывать стыдливо наготу его в период заката, вместо того, чтобы мужественно сказать о нем грустную, отталкивающую правду.
Но об этом не стоит беспокоиться: правду-то, ее уже многие высказывали, и по-русски и на иностранных языках; только, покамест, фрагментарно и разбросанно. Со временем же появятся и детальные биографии Буревестника Революции, превратившегося из анархиста и индивидуалиста в послушного раба самого свирепого и гнусного строя, какой до сих пор был известен человечеству.
Насчет завершения жизни Алексея Максимовича Пешкова, Труайя не слишком категоричен. Он явно склоняет к версии естественной кончины и решительно отвергает сказки об отравлении писателя фашистскими заговорщиками. Но вот вопрос о том, не убрал ли его, по своим тайным расчетам сам Сталин (как утверждал, между прочим, И. Гузенко) – этот вопрос остается открытым.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 22 ноября 1986, № 1895, с. 4.
Henri Troyat, «Tourgueniev» (Paris, 1985)
Книга гораздо значительнее и интереснее, чем работа того же автора[465] о Горьком, которую мы недавно разбирали. Оно и не удивительно: о Тургеневе есть масса воспоминаний и научных исследований, а также и богатые материалы, включая его письма, частично даже на французском языке.
Кроме того, самая личность этого русского дворянина, с русским и немецким университетским образованием, просвещенного и умеренного либерала и врага всяких крайностей, долго жившего и скончавшегося в Европе, – легче для понимания и западного писателя и его публики.
Насколько Труайя удалось проникнуть в глубины психологии Ивана Сергеевича, – вопрос иной. Многое в нем остается если не загадочным, то не совсем ясным. Его любовь на всю жизнь к Полине Виардо[466], и рядом странная нерешительность, охватывавшая его обычно перед другими женщинами, когда дело доходило до брака: несколько раз, он в последний момент отступал назад.
Тогда как связи с крепостными девушками носили у него поверхностный характер и без труда разрывались; хотя дочь от одной из них он воспитал как свою, и опять-таки причудливо, – целиком на французский лад.
Между тем, фразы, бросавшиеся им самим, о том, что будто бы ему Европа ближе, чем Россия, – фразы, так больно задевшие и навсегда оттолкнувшие от него Достоевского, – были, видимо, простой бравадой, под влиянием минутного настроения. Любовь к России слишком ясно запечатлелась во всем, что он писал и во многом из того, что он делал.
И если он вращался как равный (первым из русских писателей!) среди самых знаменитых французских авторов своего времени (Флобер, Золя, Мопассан, Жорж Санд, Гюго, Гонкуры), то это не мешало ему видеть на Западе плохое наряду с хорошим.