Теперь шумит самиздат; а вряд ли стихи Гумилева не были первым продуктом самиздата. В мои студенческие времена, они, отпечатанные на машинке, циркулировали в среде интеллигентной молодежи, отчасти и среди старших. Читают их в СССР и теперь, и кому не известно, что это одна из первых вещей, которую ищут попадающие за границу интеллигентные люди из Советской России. Там его не издают и о нем, кроме скупых ругательных строк, не пишут. Не то, что Блок: этот, своими «Двенадцатью», купил себе право у коммунистов на издание огромными тиражами и на громадную посвященную ему литературу…
Когда Ирина Одоевцева пишет про Гумилева:
Я о нем вспоминаю все чаше,
Все печальнее с каждым днем,
она, сознательно или нет, выражает то, что чувствует вся Россия.
Тем более важно бы было, отвечая потребностям и подсоветского, и эмигрантского читателя, потребностям русского читателя вообще, собрать все, что можно, о Гумилеве, пока еще не поздно; и тем более важна судьба его текстов.
В этом последнем отношении, что мы имеем в эмиграции? Существуют, практически, два издания Гумилева (о других, более старых или ограниченных по материалу, можно не говорить): В. Завалишина в Германии (1947–1948) и Г. Струве в Америке (1962–1968).
Издание Завалишина, сделанное в трудных условиях, не могло быть полным; но оно осуществлено с безошибочным хорошим вкусом, и оно все дышит любовью к Гумилеву и истинным пониманием его творчеств. Не весь Гумилев; но все, что нужно рядовому читателю, желающему познакомиться с его поэзией. И как чудно издано! Четыре миниатюрных томика, которые, даже все вместе, можно положить в карман и взять в путешествие, на службу, на прогулку…
В нем нет никаких комментариев; вся оценка материала заключена в выборе, произведенном с исключительным тактом, и в расположении совершенно превосходном, и с которым, верно, согласился бы сам Гумилев, будь он жив. Во всяком случае, порядок тут именно такой, который лучше всею помогает читателю окинуть взором жизнь и работу поэта в целом. Конечно, жаль, что – из написанного в стихах сюда не вошли пьесы «Дитя Аллаха» и «Отравленная туника». Добавить их – и получится почти идеальное массовое издание.
Проза не входила в план издателя; и, в конце концов, не прозой велик Гумилев; хотя желающему его понять очень важно прочесть и «Записки кавалериста», и «Письма о русской поэзии».
Г. Струве резко и несправедливо обвиняет это издание во «множестве ошибок». В действительности, их, как раз не так уж много; да и не очень они страшные. Хотя, впрочем, есть и досадные; вот, например: «В год четвертой мировой войны» (до таковой мы, слава Богу, еще не дожили; речь на деле идет о четвертом годе мировой войны). Но, по части ошибок… брюзжание Струве удивляет; потому что, как говорится, «уж чья бы корова мычала»!
Издание этого последнего, в отличие от завалишинского, явно претендует быть научным, адресованным специалистам. Только этим можно объяснить, что эти четыре громоздких, вовсе уж не портативных, тома содержат не только изобилие вариантов и разночтений разных стихов, мало нужных обычному читателю, но еще и массу юношеских стихов, стихов на случай, стихов, забракованных самим Гумилевым. В этом неудобоваримом месиве, настоящий Гумилев, – его действительно полноценные, сильные, художественно совершенные вещи тонут и растворяются так, что их совсем не легко обнаружить. И как не подивиться распределению, при котором столь важные в жизни Гумилева стихи к Синей звезде (вероятно, лучший во всей русской литературе цикл стихов о любви) помещены, ничем не выделенные, в отдел не опубликованных при жизни Гумилева, вместе с теми, какие он сам отбросил как неудачные! Да еще зачем-то и снабжены чрезвычайно им не подходящими, безвкусными названиями…
Конечно, для специалиста, для любителя стихов Гумилева всякая строка мастера ценна и дорога. Только вот он тут сразу же наталкивается на тяжелое разочарование; непонятно почему, Струве начисто исключил все гумилевские переводы. Явно вопреки и традиции, и здравому смыслу; ибо много ли бы осталось от Жуковского, если бы с ним такое проделать, и кто бы согласился выкинуть из Лермонтова «Горные вершины спят во тьме ночной» и «На севере диком стоит одиноко», а из Пушкина, скажем, «Пир во время чумы»?
Если бы еще эти переводы были случайные или ремесленные, или хотя бы их было очень много. Так ведь нет; Гумилев переводил, главным образом, то, что было ему близко и созвучно: Готье, английских романтиков, французскую и английскую народную поэзию… и, без сомнения, эти переводы отражают не только его технику, но и его душу. А потом, их и совсем немного: разве что на один том.
Струве ссылается, в оправдание себе, на то, что сам Гумилев не включал переводы в сборники своих стихов. Но ведь, во-первых, при жизни Гумилева не было и попыток издать полное собрание его сочинений (так что мы и не знаем, как бы он что сделал), а во-вторых сам-то Струве вовсе не следует принципу соблюдения воли автора, включая многие стихотворения, им решительно откинутые! Впрочем, понять систему, принятую Струве в его работе, вообще трудно, очень трудно…
Именно в научном, академическом издании, – в отличие от популярного, ошибки крайне нежелательны. Увы! у Струве они так и кишат; и пренеприятные! Что ни строчка, то саклы вместо скалы, Уллис вместо Улисс; или вдруг «с мордой пса» вместо «с мордой мопса». И на каждом шагу – нарушения размера, в которых уж верно Гумилев не при чем; просто пропущено слово или употреблена не та форма, что надо (часто читатель легко может мысленно исправить текст).
Ну – не будем говорить о мелочах. Но вот примечания… Чтобы их делать, нужно чтобы редактор и его помощники были бы на том же культурном уровне, что и автор (или еще выше), а до этого, к сожалению, Струве и его сотрудникам куда как далеко! Опять-таки, как раз в этой области небрежность недопустима. Между тем, Струве, например, пишет, по поводу фразы Гумилева.
И перед любезным Дон Жуаном
Фанни сладкий чувствовала страх,
что, мол, Фанни – персонаж из пьесы «Дон Жуан в Египте»; а там – только одна героиня, да и то Полли! Фанни же, та у Гумилева фигурирует в стихотворении «Укротитель зверей».
Вот Гумилев вполне правильно пишет Франсуа Виллон[470], а Струве в скобках поправляет: Вийон. Видимо, Струве не умеет говорить по-французски. Это, конечно, не грех. Но зачем же поправлять тех, кто умеет? Ни один культурный француз не произносит Вийон; если так пишут в СССР, то по безграмотности; а, впрочем, и там, например, Надежда Мандельштам – человек культурный – всегда пишет Виллон. Тем более смешно, когда Струве упрекает Гумилева в орфографических ошибках… в черновике деловой бумаги по-французски! Верим, что Струве в частных письмах соблюдает безукоризненную грамотность, но вот в его издании Гумилева этого не заметно.
Попалось Струве упоминание Гумилева о «птице Гаруда» и совсем его сбило с толку. А дело просто: Гаруда, это – птица Рок, а иногда слово употребляется и в смысле «кондор» или «орел». Если Струве хочет видеть Гаруду, пусть посмотрит где-нибудь герб республики Индонезии, на нем она-то и изображена. Само слово – санскритского происхождения, и Струве его найдет в любом словаре санскрита.
Во вступительной статье к третьему тому В. Сечкарев дает совершенно неверное объяснение термина пантун. В этом случае Гумилев как раз ошибся, сбитый с толку французскими поэтами, мастерами в области всяческой клюквы. У малайцев пантун (а не пантум: такого слова вообще не существует), это – четверостишие с рифмами наперекрест. Как жанр, он отличается от других не размером, а формой: две первые строки обычно содержат какое-нибудь общее замечание о природе, о жизни, о быте, а две последние выражают какое– либо чувство, – любовь, грусть, веселье, – и в них сконцентрирован основной смысл стихотворения.
Все вступительные статьи в издании Струве весьма слабы. Особенно же неудачна статья Вейдле, которой открывается четвертый том: автор больше всего говорит о себе, много о Блоке, меньше об Ахматовой… и почти ничего о Гумилеве. Впрочем, оно и к лучшему. Так неумно и неверно то малое, что он все же говорит. Например, смерть Гумилева он комментирует так: «Заговорщиком был? Может быть, но в заговоре явно несерьезном. Гораздо правильней сказать, что в его лице революция пристрелила ненужную ей поэзию». Во-первых, по таганцевскому заговору был расстрелян 61 человек; а во-вторых, большевики очень даже умели и умеют ценить поэтов, соглашающихся им служить. Гумилев же, его смелостью, опытом путешествий, – да перейди он на их сторону, он бы им был на вес золота! По крайней мере, в то время…
Такие примечания, поправки, введения не разъясняют, а затемняют! А множество указаний на то, где и когда какой стих появился в первый раз и последующие – право, интересны только самым узким специалистам.
Не лучше ли было бы, вместо этого, объяснить встречающиеся у Гумилева довольно часто слова, смысл которых далеко не всякому читателю известен; ну, например, отметить, что теокалли, это – мексиканский храм; или сообщить, где, собственно, находится Нефуза (этого, признаться честно, и мы не знаем).
Но, что говорить! Все могли заметить, какой конфуз вышел у Струве с «Отравленной туникой». Он заявил, было, что Имр, в ней появляющийся, – лицо вымышленное, не признав имени знаменитого арабского поэта, хотя Гумилев точно его называет: Имр Эль Каис. Ну, допустим, что Струве видел это имя в форме Имр-эль-Кайс – неужели же не мог догадаться? А не догадался, пока известный византолог, профессор Васильев[471], ему не подсказал… После такого афронта, любой другой литературовед сделал бы себе харакири или, минимум, переменил бы профессию… Но Струве это – отдадим должное его мужеству, – что с гуся вода.
Ошибка эта (как и многие другие) родилась из наивного представления Струве, будто Гумилев всегда всю свою эрудицию берет из какой-нибудь одной тощенькой научно-популярной книжечки. Ан глядь – копнул и оказалось, что Гумилев прекрасно знал не только историю Византии, но и арабскую поэзию; не только биографию Имр Эль Кайса рассказал, а еще и стихи его процитировал…