Сама она, впрочем, не совсем права, характеризуя «Вечерний альбом» как «слабые стихи». Наоборот, он – в своем роде совершенство. Если бы ему придать более изысканную форму, он бы неизбежно утратил непосредственность, которая восхитила одинаково столь разных ценителей, как Н. Гумилев, В. Брюсов, М. Волошин и даже М. Шагинян[478].
В сфере театра, Швейцер комментирует: «Не стану утверждать, что романтические драмы – вершина творчества Цветаевой». Может быть, и не предельная вершина; но, полагаем, одна из вершин, несомненно.
Коснемся еще проблемы политических взглядов Марины Ивановны. Швейцер неоднократно повторяет, что, мол, она не была монархисткой. Но следовало бы уточнить это понятие. Если жалеть о падении монархии, желать ее восстановления и верить в него значит быть монархистом, – то Цветаева, как свидетельствуют ее стихи, принадлежала к нашему лагерю.
Вопрос же о том, почему она житейски оказалась в эмиграции в кругу левых и не нашла общего языка с правыми организациями и органами прессы, – есть нечто совсем из другой оперы. Здесь его обсуждать нет места; но, бесспорно, вина была не целиком на стороне Цветаевой, и возможно и – совсем не на ее стороне…
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 13 августа 1988, № 1985, с. 2.
Ю. Карабчиевский, «Воскресение Маяковского» (Мюнхен, 1985)
Книгу бы вернее было озаглавить: «Умертвление Маяковского». Критик беспощадно обрывает поэту крылья и лапки, и прикалывает его к картону стальной иглой. Жалеть ли? Но, во-первых, ведь сей агитатор, горлан и главарь стоял всегда на стороне наших врагов, – на стороне, по выражению Солженицына, врагов человечества. А потом – большинство обвинений Карабчиевского в целом справедливы.
К числу самого убийственного принадлежат цитаты, взятые притом не из агиточных, а из лирических и интимных стихотворений. Например:
Я люблю смотреть, как умирают дети.
Положим, нам тут же уточняется, что в жизни-то Маяковский не любил смотреть даже на агонию мух на липкой бумаге. Но такую гуманность могли проявлять и Ленин или, тем более, Гитлер (Сталин, тот вряд ли). По поводу же нижеследующего пожелания:
Дайте любую красивую, юную, —
Души не растрачу, изнасилую
И в сердце насмешку плюну ей!
автор книги с понятным возмущением комментирует:
«"Изнасиловать" и "в сердце плюнуть" – эти действия невозможны в первом лице, да еще и в будущем времени», и квалифицирует данные слова как «кошмарные». Для обыкновенного порядочного человека да, оно так и есть. Но у Маяковского (и, заметим это еще – до революционного!) чудовищные вещи творятся во всех видах и временах глагола:
Я выжег души, где нежность растили.
Согласимся с восклицанием критика: «Ужасы, ужасы!».
Поэтому и не удивляет следующее размышление: «Каждый из сторонников революции хотел в ней видеть нечто свое, наиболее близкое и соответствующее. Маяковский увидел – массовое убийство, разрушение, затаптывание». Ибо: «К 17-му году молодой Маяковский оказался единственным из известных поэтов, у которых не просто темой и поводом, но самым материалом, его фактурой – были кровь и насилие». Ко времени революции: «Мяковский, единственный изо всех современников, был уже готовым ее поэтом». При этом: «Революция заменила ему духовность, дала ощущение абсолюта, без которого он метался от крайности к крайности».
Затем, после Октября: «Угрозы и подстрекательские призывы Маяковского потеряли право на отвлеченность и символизм». Если прежде его стихи, даже и самые кровожадные по лексике, можно было расценивать как более или менее безобидную болтовню, то: «Теперь за страшным словом стоит подлинное страшное действие, и более того, – уже совершенное»:
Ветер сдирает списки расстрелянных,
Рвет, закручивает и пускает в трубу.
И взяв этот тон, Владимир Владимирович его выдерживает все остальное свое существование, вплоть до написанных незадолго до конца – строк:
Плюнем в лицо той белой сволочи,
Сюсюкающей о зверствах Чека!
или:
Враг наступает, покончить пора
С их бандой попово-кулацкой.
Было ли влияние Бриков для него роковым? Или он нуждался в их помощи, и они ему были необходимы? Вопрос, пожалуй что, праздный. Все было демоническим в их связи, в их menage a trois[479], – и с обеих сторон. Прав Карабчиевский, констатируя: «Нет, все же было что-то жутковатое в этом тройственном союзе. Пахло, пахло и серой, и шерстью паленой…» В самом деле: «Суровую дружбу соперников мы еще как-то можем себе представить, но нежная любовь любовника к мужу – это уж нечто непредставимое, это выше любых возможностей».
Трагическую роль Брики все же в судьбе Маяковского сыграли, – не выпустив его за границу, когда он рвался в Париж, влюбившись в Татьяну Яковлеву[480]. Хотя, впрочем, вышло ли бы из того что-либо хорошее? Можно тоже сомневаться… Справедливо, потому, считать, что к самоубийству они его подтолкнули. Однако… было ли самоубийство-то? Собственно, была страшноватая игра в американскую рулетку, – с раскрученным барабаном револьвера, куда был вложен один патрон, – и была уже не в первый раз. Только, – на этот раз с неудачным исходом.
Поводов было, вероятно, много, как и считает Карабчиевский, и все – не очень важные. Полонская[481], которую он уговаривал бросить мужа и остаться с ним навсегда, не отказывалась, а только поставила условием, что она с мужем сперва объяснится. Грипп, изводивший поэта, – резон и вовсе второстепенный (хотя содействовать, вернее посодействовать, вполне мог). Наконец, перемены в политике, означавшие уменьшение роли Маяковского, – были ли они, и верил ли он в них сам? Карабчиевский полагает, что сталинщина не мирилась вообще с крупными фигурами. Но вот Горького же терпели и ценили еще долго потом? Другое дело, не было ли бы хуже для Маяковского, проживи он дольше и участвуй во всех позднейших мерзостях советского строя…
Чрезвычайно глубокие и увлекательные мысли высказывает Карабчиевский, в конце своей работы, о Маяковском как орудии диавола или о человеке, впавшем в сатанинское искушение. Эти его предположения близки к прозрениям истины, и над ними весьма стоит призадуматься.
Интересны тоже его замечания о Цветаевой. Об Есенине, наоборот, он говорит пустое, желая видеть в его гибели одни лишь личные мотивы, и отвергая социальные, – которые, в данном-то случае, как раз несомненно и налицо.
Но что на Цветаеву повлияли творческие приемы Маяковского, которым она восхищалась как поэтом, хотя и не разделяла никак его политических взглядов, – эта догадка похожа на правду. В самом деле, насколько ранняя Цветаева, и даже зрелая уже, ярче и свежее ее же стихов последнего периода, экспериментальных, в герметической, сверхлаконичной манере!
Из газет мы узнаем, что Карабчиевский сейчас хлопочет о выезде из СССР, и что власти ему препятствуют. Пожелаем ему удачи!
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 9 августа 1986, № 1880, с. 4.
Ю. Карабчиевский, «Улица Мандельштама» (Орендж, 1989)
Из пяти эссе, заполняющих 197 страниц книги, три, – «Точка боли», «Товарищ Надежда» и «Вохровцы и зэки», – можно бы объединить подзаголовком «Вчерашние кумиры». Восхваляя песни Б. Окуджавы, Карабчиевский роняет мимоходом: «Слушают ли сегодня Окуджаву? Очень мало». Действительно, минутный успех сего последнего миновал и почти забылся. Правда, он теперь сочиняет романы, о которых может быть и стоило бы поговорить (но Карабчиевский ими не занимается). Однако, они во всяком случае не принадлежат к главному и наиболее важному в современной русской литературе.
А. Галич уже и эмигрировал, и умер. О нем автор правильно указывает что: «Он, конечно, наследник Зощенко», и дальше развивает свою мысль так: «Бессмысленная, нелепая, невозможная мешанина из убогих чувств, нищеты, демагогии, привычного вранья, подетального быта – какая-то фантасмагория тоски и глупости предстоит нам из песен Александра Галича». Это в точку. Но, признаться, нам и Зощенко часто тяжело читать, а Галича, как правило, просто нестерпимо. Такая Россия тоже есть, но, слава Богу, не исчерпывает всего в России; именно на эти ее аспекты нам как раз не хочется смотреть.
Впрочем, автор приводит здесь из Галича некоторые превосходные отрывки. Вот, например:
Но особо встал вопрос
Про отца и гения…
Оказался наш отец
Не отцом, а сукою…
И приказано статуй
За ночь снять со станции.
Еще наигранные и чрезмерные восторги Карабчиевского вокруг романa А. Битова «Пушкинский Дом». Мы данную вещь никогда высоко не ставили: неинтересная история мелкого, ничтожного и антипатичного человека. Восхищаться же его (а надо думать, самого Битова) литературоведческой гипотезой, будто Тютчев завидовал Пушкину, ненавидел того и делал в своих стихах ехидные на него намеки, – мы и вовсе не хотим: она совсем неправдоподобная, а по сути, прямо и клеветническая.
Битов жив и продолжает писать. Его описание путешествия в Армению, скажем, даже выше по качеству, чем разбираемый тут роман. Но явно уже, что никакое он отнюдь не светило первой величины.
Несколько иначе обстоит с Мандельштамом, которому посвящено открывающее сборник эссе, по которому получила название и книга в целом. Не будем отрицать, что он талантливый поэт. Но он, во всяком случае, – поэт для немногих. Понимать его чрезвычайно трудно; мы так пря