и поклонники
Должен признаться, что я не очень люблю Ахматову и что воздаваемый ей культ мне часто кажется чрезмерным. Но есть у нее, безусловно, стихи с любой точки зрения прекрасные; скажем «Рахиль», «Лотова жена», а особенно «Муза», с ее «милой гостьей с дудочкой в руке», и еще с десяток таких вещей; и этого достаточно для бессмертия.
Мало мне симпатична Ахматова и как человек. Променять Гумилева на… Шилейко и прочих. Но несомненно, что и судьба ей выпала суровая, перед лицом которой слова осуждения замирают в горле. Первый муж расстрелян, единственный сын в ссылке, преследования, вынужденное молчание… Работа, чтобы жить, над переводами, которую она терпеть не могла…
Советская власть ей, – как и другим гражданам, впрочем, щедрой рукой отсыпала мук и лишений… Стоило ли эмигрантам добавлять? А ведь добавили… И как еще…
Удивительно, сколько обиды и горечи принесло ей зарубежное издание ее сочинений, осуществленное Г. П. Струве. Наверное, и кончину ее ускорило; во всяком случае, к нему она вновь и вновь, кипя негодованием, возвращалась уже на смертном одре, в больнице.
Вот ее подлинные слова: «Струве не подозревает, что после вечера Русского Современника в Москве в 1925 г. было первое постановление. Даже упоминание моего имени (без ругани) было запрещено. Оно выброшено из всех перечислений – оно просто не существует. Г-ну Струве кажется мало, что я тогда достойно все вынесла, он, якобы занимаясь моей поэзией и издавая толстенный том моих стихов, предпочитает вешать: "Ее звезда закатилась", и бормочет что-то о новом рождении в 1940 г. Но почему же тогда "Четки" и "Белая стая", которые переписывали от руки и искали у букинистов, не находили себе издателя? Просто оттого, что книги находились в index librorum prohibitorum[497].
Систематическая ругань (о которой г-н Струве умалчивает) началась примерно с Лелевича ("На посту")… Всем этим г-н Струве пренебрегает. Он говорит о тяжко больной женщине, которая чуть не каждый день читала о себе оскорбительные и уничтожающие отзывы и, если бы не поддержка верного читателя, вероятно так или иначе погибла. Это были годы голода и самой черной нищеты…
Затем, как может не прийти в голову г-ну Струве, что в то время я писала нечто, что не только печатать было нельзя, но даже читать так наз. "друзьям"?..
Итак, при двух неизвестно чьих стихотворениях… не назвать 11 проверенных и одобренных автором стихотворений, всунуть стихи из старых журналов, отвергнутые автором для книг… Что сделано с "Путем всея земли" – "неприятно и речь затевать" как говорил Некрасов. Еще неприятнее писать о Предисловии».
Лучше бы было г-ну Струве издавать сочинения только покойных поэтов! Те промолчат… А не то – вот ведь как нехорошо получается! Гумилев бы, верно, и громче еще запротестовал… но мертвого льва можно пинать безнаказанно.
Позволю себе привести два ахматовских стихотворения, из опущенных у Струве:
Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых сухих ногах.
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
Так пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе и деткам твоим?
Привольем пахнет дикий мед.
Пыль – солнечным лучом.
Фиалкою – девичий рот,
А золото – ничем.
Водою пахнет резеда,
И яблоком – любовь.
Но мы узнали навсегда.
Что кровью пахнет только кровь.
Немудрено, что Ахматовой тошно стало:
… видеть поневоле
Что люди делают, и сквозь тлетворный срам
Не сметь поднять глаза к высоким небесам.
А, впрочем, что ж! Вот один из ее горячих поклонников, В. В. Вейдле, в книге «О поэтах и поэзии» (Париж, 1973), с жестоким сладострастием гурмана, радуется, что Ахматова осталась в СССР. «Но если бы не осталась, кто бы тогда написал:…» – н он со смаком перечисляет страшные, трагические стихи несчастной поэтессы… Не дай Бог никому таких почитателей!
Отметим, в той же статье («Умерла Ахматова») и следующий пассаж: «Перед моим отъездом, Анна Андреевна просила меня навести в парижской русской гимназии справки, насчет условий, на которых приняли бы туда ее сына, если бы она решилась отправить его в Париж. Я справок не наводил…»
Жаль, все-таки. В судьбе Л. Н. Гумилева это многое могло бы изменить: учись он в Париже, а не в Ленинграде, – не довелось бы ему полжизни провести в концлагерях. Но и то сказать, – у В. В. Вейдле были, понятно, дела важнее и интереснее.
К счастью, встречаются друзья и иного рода. Как Лидия Чуковская, «Записки об Анне Ахматовой» которой недавно вышли в свет (Париж, 1974). Таких, поистине, можно всякому крупному человеку пожелать, как драгоценный дар!
Умная, деликатная и преданная, Чуковская старательно сохраняет главное, отбрасывая все, способное снизить образ Ахматовой или чем-то создать о ней отрицательное впечатление. (В этом она отличается от Н. Мандельштам, которая, в своих воспоминаниях про Ахматову равно говорит хорошее и плохое, как придется). И, в силу их взаимной духовной близости, она нам сообщает много важного и любопытного, в первую очередь о литературных вкусах Анны Ахматовой.
Однако, со смешанным чувством читаешь мнения этой последней, резкие и безапелляционные, порой отражающие дельные н интересные мысли, но тут же рядом – и вовсе несостоятельные. Вот несколько примеров.
О Толстом: «Силища какая. Полубог! Но все из себя и через себя – и только. Пока он любил Софью Андреевну, она и в Кити, она и в Наташе… А когда разлюбил – тогда и "Крейцерова соната", и вообще чтобы никто никого не любил – никто, никогда! – и чтобы никто ни на ком не смел жениться».
О Чехове: «…всю жизнь изображал художников бездельниками. По-видимому… невольно шел навстречу вкусам своих читателей, – фельдшериц, учительниц, – им хотелось видеть в художниках бездельников».
О Фете: «Он восхитительный импрессионист». Об Асееве: «Асеев принадлежит к тому поколению поэтов, которое вступило как молодые, молодость была главным признаком школы, и они были уверены, что молодость будет им принадлежать всю жизнь. А теперь, когда они уже несомненно старые, они никак не могут с этим освоиться».
О Фрейде: «Фрейд – мой личный враг. Ненавижу все. И все ложь. Любовь для мальчика или девочки начинается за порогом дома, а он возвращает ее назад в дом, к какому-то кровосмешению».
Все это довольно метко. Но наряду с этим – субъективные, несправедливые до нелепости оценки, основанные на голых предрассудках.
«Дон Жуан» Байрона, оказывается, «плохая, даже безобразная вещь»!
Хуже того, у Тургенева: «Клара Милич» или «Стук-стук!» прямо как из «подвала провинциальной газеты». Это о двух шедеврах, каких в мировой литературе мало (особенно «Клара Милич»)!
А уж об Есенине – даже и цитировать не хочется: сплошная злоба и слепое непонимание (конечно, он был поэтом другого типа, чем Ахматова, но на деле-то, еще более выдающийся, чем она).
Или еще вдруг яростные обвинения против Анны Григорьевны Достоевской… и та была прекрасная жена своего великого мужа; как факт, Ахматовой очень бы было чему у нее поучиться…
Скажем, в заключение, что пушкинисткой Ахматова, наверное, была плохой: все ее соображения, приводимые Чуковской, определенно совсем неубедительны… Но вот с ее отзывом о Сталине только и можно полностью согласиться, им и закончу статью:
«Сталин – самый великий палач, какого знала история. Чингисхан, Гитлер – мальчишки перед ним… Теперь выяснилось, что лично товарищ Сталин указывал, кого бить, и как бить. Оглашены распоряжения товарища Сталина – это резолюции обер-палача на воплях, на стонах из пыточных камер».
«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 19 августа 1975, № 8254, с. 3.
Сюрпризы
Надо всерьез поблагодарить С. Бабенышеву[498] за ее интереснейшие публикации. В журнале «Время и Мы» она дала отрывки из дневника Ольги Берггольц, рисующие совсем иной облик этого замечательного поэта, чем подсовываемый нам с навязчивостью большевиками (например, в препротивной книжке «Вспоминая Ольгу Берггольц»; Ленинград, 1979).
Еще значительнее публикуемые ею сейчас, в сборнике «СССР: внутренние противоречия», № 3, главы из воспоминаний Веры Пановой, опущенные (и не диво!), в советском издании ее книги «О моей жизни, книгах и читателях» (Ленинград, 1975).
Рассказывая здесь об аресте и гибели в период террора ее мужа Бориса Вахтина, писательница говорит о большевиках: «Теперь-то я знаю, что их цель была истребить всех, кто мог мыслить, а вовсе не тех, кто был в чем-нибудь виноват», и так обращается к жертве: «Ты видишь нас всех, не правда ли, мой мученик? Ты помолишься, не правда ли, чтобы Господь скорее дал нам свидеться Там?» А о своем состоянии в те годы рассказывает следующее: «Мне казалось, что иначе теперь и быть не может, что отныне вся людская жизнь пойдет под знаком катастроф, в том числе и моя. Что-то нарушено – какое-то обязательное равновесие, без которого мир не может держаться. Тогда я еще не сообразила, что это нарушение заключается в нашем разрыве с Богом, разрыве, на который нас подбили и который не мог сойти нам с рук. Да, за то, что мы забыли Его заповеди и слушали заповеди иные, лжепророческие, – за это и хлынуло на нас все то, что хлынуло…»
Отметим еще такое место: «Очень тягостно мне то обстоятельство, что о дедах и родителях принято писать, что они при всей своей косности, втайне были пламенными революционерами, такая уж сложилась традиция рядить своих стариков в красное. Я же не хочу врать на моих покойников…»
Мы всегда высоко ценили Панову, чувствуя в ее творчестве подспудные национальные и христианские ноты; еще при появлении ее первого (и самого замечательного) романа «Спутники», «Наша Страна» откликнулась на него с живым одобрением. Приятно убедиться, что покойная писательница была к нам еще гораздо ближе, чем мы думали, была во многом, если не во всем, нашей единомышленницей.