Много, наверное, таких радостных сюрпризов, о живых и мертвых, готовит нам еще грядущее!
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 5 ноября 1982, № 1685, с. 3.
Предсказания (Ходасевич о Тютчеве)
По многим вопросам не лишено бывает интереса и в наши дни прослеживать идеи и чувства, высказываемые в пределах русской эмиграции в ее героический период, в эпоху ее максимального культурного расцвета, длившуюся от революции до Второй мировой войны; во времена, которых я уже не застал, но проблески которых в первые мои годы за границей мог еще наблюдать.
Для тех лет весьма характерна была борьба между двумя главными русскими газетами во Франции, «Последними Новостями» и «Возрождением», в роли выразителей каковой часто выступали их присяжные литературные критики, Г. Адамович и В. Ходасевич. Взглядов первого, в частности на остающийся и посейчас актуальным вопрос о славянофильстве и на его преломление в творчестве Тютчева, я коснулся недавно в статье «Крах тех схем»; позволю себе теперь сказать несколько слов о взглядах второго.
Не удивительно, когда Тютчева, вместе с другими славянофилами, атакует Адамович, объятый разъедающим скепсисом. Более, странно найти сходные ему упреки (хотя и не совсем те же) под пером Ходасевича, человека более умного и с более правыми убеждениями (в его книге «Литературные статьи и воспоминания», Нью-Йорк, 1954 г.).
Однако, корень легко обнаруживается в том, что Ходасевич, поэт и пессимист, отводил Тютчеву место певца хаоса, и хотел видеть в нем, в первую очередь если не исключительно, мастера стихотворца и мыслителя о тайнах природы и бытия. Тютчев политик и дипломат представлялся ему занимающимся не своим делом. Хотя ему и приходится с досадой констатировать: «Он, действительно, более хотел быть политиком, чем поэтом». И впрямь, нельзя не признать, что сам то Федор Иванович чрезвычайное значение придавал именно своим соображениям о будущем России и Европы, о задачах, стоящих перед нашей родиной, о конфликтах между православием и католицизмом, и другим тому подобным проблемам.
Возражения, навертывающиеся на уста критику «Возрождения» трудно считать справедливыми, хотя они и не имеют столь ожесточенного характера, как было у Адамовича.
«Теперь уже нельзя без глубокого смущения читать»… – комментирует он, такие, например, горестные замечания Тютчева: «Запад исчезает, все рушится, все гибнет…» Однако, почему же?! Да ведь, наоборот, это – просто гениальное прозрение, в точности подходящее к творящемуся у нас на глазах!
А вот слова: «Россия, страна верующая, не ощутит недостатка веры в решительную минуту», то, пожалуй, тоже прозрение, – но не сегодняшнего времени, а грядущего, более дальнего. В нем-то и оправдается фраза: «Когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом эту империю, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании» (усмирить революцию). Поэт ошибся только в сроках, и в том, что не оценил предстоявших России испытаний, через горнило коих ее осанна должна была пройти, выражаясь словами Достоевского. Но нельзя его винить. Всего этого можно бы было избегнуть, – чего он желал и на что надеялся, – и нужны были роковые сочетания заблуждений и слабости, ошибок и неудач, дабы ввергнуть великое государство в адскую бездну; из которой оно ныне начинает обратное движение к свету и простору.
К чести Ходасевича, он сам намечает правильный вывод, верное толкование; но слишком робко, не решаясь сделать конечное заключение. Вот что он говорит: «Можно, конечно, думать, что и ныне происходящие события представляют собою не что иное, как борьбу России с революцией, подобно тому, как болезнь есть борьба организма с проникшей в него инфекцией». К чему спешит прибавить: «Но Тютчев, конечно, имел в виду совсем не такую парадоксальную форму борьбы». Беда та, что пророки вообще не всегда знают с ясностью сами, что вещают; глаголят правду, а смысл ее не вполне порою и сознают… А когда сами то они и сознают вполне, – слушатели их не понимают или им не верят.
Тем более напрасно Ходасевич критикует утверждение Тютчева, что лишь могучая и праведная Россия может обеспечить свободу и процветание остальных славянских народов. Он насмешливо указывает, что независимость Чехословакии, скажем, пришла как раз после падения Царской России. Пришла, да ведь ненадолго. Теперь ведь вот все славянские страны оказались под пятой большевизма; и тем, что бы они сами ни думали, судьба их тесно связана опять с Россией. Только освобождение Российской Империи от советского гнета способно вернуть Польше, Болгарии, Чехословакии, да и Югославии, – хотя там и царит в настоящий момент несколько иная форма коммунизма, – человеческое существование и подлинную национальную суверенность; и лишь при ее наличии эти блага могут им быть прочно гарантированы.
Все это хорошо охватил в свое время И. Л. Солоневич, проницательно отметив пророческий характер русской поэзии. Случай Федора Ивановича Тютчева, если вдуматься, тут весьма типичен.
«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 19 марта 1983, № 1704, с. 4.
Слепой о красках: В. Вейдле, «О поэтах и поэзии» (Париж, 1973)
Когда-то в Ленинградском университете, профессор Николай Яковлевич Марр[499], известный лингвист, заслуженно славился трудностью и темнотой языка, которым он писал свои сочинения; но… далеко ему было до Вейдле!
«Сюжетностью я называю не просто наличие в стихотворении чего-то, что поддается резюмированию в немногих словах (вроде, например, "мне грустно", "я влюблен", "я умру", "жить стоит", "жить не стоит", "утро за окном и во мне", "за окном утро, во мне вечер"), а укорененность его в гораздо более сложном тематическом замысле, передаваемом довольно легко "своими словами" (но отнюдь не двумя-тремя), причем осуществленный этот замысел, этот сюжет, не меньше, чем сама словесная ткань, определяет поэтический смысл стихотворения, тот смысл, который своими словами никак невозможно передать».
Уф! И пусть читатель не говорит: что не одна такая фраза выдалась, а они почти все такие… Я еще выбрал понятную, а частенько Вейдле, пользуясь его собственным выражением, «выбарматывает» вещи совершенно невразумительные.
И русские писатели употребляют, конечно, длинные фразы, блестящие или неуклюжие. Но так объясняться, как Вейдле, только и может человек, думающий по-немецки, а затем буквально переводящий по-русски.
Притом же, он еще и не прочь выковывать тяжеловесные русские словечки на тевтонский лад; к примеру: «звукосмысл». Этот чудовищный наукообразный термин так и вызывает у меня в памяти слова маленького мальчика, зарегистрированные советским языковедом Л. Успенским[500]: «Я такого слова и сказать не могу: мне „роту“ тяжело говорить такие слова».
Не диво, что, когда надо подтвердить какую-либо важную для него мысль, Вейдле обязательно прибегает в конце концов к авторитету немецких поэтов и писателей, коих он преизобильно и цитирует. Еще хорошо, когда знакомых русскому читателю, как Шиллер, Гете, куда ни шло Гельдерлин[501]; но нередко и вовсе не известных публике, вроде Бенна[502].
Отсюда понятно, почему к числу лучших статей в данном сборнике принадлежит исследование автора о переводах на русский язык из Райнера-Марии Рильке. Но увы! и тут наталкиваешься на высказывания, доподлинно приводящие в ужас… Вейдле не только с раздражением спорит против общепринятой истины, что «Горные вершины» Лермонтова более художественно совершенны, чем оригинал Гете, которому он следовал, но и доходит до того, что называет стихи Лермонтова «шарманочными»… хуже того, пытается доказать будто косноязычное переложение той же вещи Иннокентием Анненским удалось лучше!…
После этого, мы уже знаем, чего можно ждать от Вейдле, как от критика поэзии и поэтов. Это именно о таких вот критиках гениально написал когда-то Веневитинов:
Не их вина! Пойми коль может
Органа жизнь глухонемой…
И чем дальше мы будем рассматривать суждения Вейдле о технике и содержании различных стихотворений, тем яснее будем мы удостоверяться, что тут не случайный срыв, а просто – полное отсутствие слуха, да видимо и зрения, – что уж там и говорить о вкусе! Вот возьмите такой отрывок:
Палкой щупая дорогу,
Бродит наугад слепой,
Осторожно ставит ногу
И бормочет сам с собой.
Полагаем, читатель согласится: стихи слабоватые, совершенно не мелодичные, с погрешностями. Например, при чтении, мы принуждены произносить «наугад», да и выражение «бормочет сам с собой» какое-то ощутимо корявое. Впрочем, стихи сделаны грамотно, не падают ниже среднего уровня, не режут грубо слух. Но стоит ли ими так восхищаться, как Вейдле? «Как тихо, скромно, просто!.. Слова сплошь прозаически верные, предельно точные: „Осторожно ставит ногу…“ Отчего же так ввинчиваются в сознание эти стихи? Оттого, что их смысл неотделим от незаметной, настойчивой, однострунной их музыки…» и т. д. Такие похвалы звучат просто насмешкой!
Раскроем аноним: это стихи Ходасевича. Вейдле нас заверяет, что вещица в две строфы, откуда этот кусочек взят, писалась шесть месяцев. Бедный Ходасевич! Ну, да ведь никто его всерьез и не причисляет к большим поэтам. Насчет же того, что он был культурным и компетентным критиком, согласимся с Вейдле, и даже прибавим: несравненно более талантливым, чем его современник и соперник Адамович. Согласимся вполне и с тем, что его биография Державина – интересная и ценная работа.
Чтобы разобраться, почему же у Вейдле так-таки ничего и не получается, когда он пытается рассуждать о поэзии, дадим слово ему самому: пусть он нам расскажет о своем методе исследования:
«Но тут я снимаю фартук, выхожу из аптеки. Не стану больше ни взвешивать ударений, ни подсчитывать звуковых повторов, ни даже определять, сколько в точности меда надо примешать к цикуте, что из этой смеси, в двадцатом веке, получить поэзию».